— Ну, шпионка, или мы тебя повесим, или выкладывай всю правду!
— Мы — сестры, — рассказывала Коцинене. — Хотели поехать в Киев, к тете.
— Так в Киеве же немцы!
— Неужели? — удивилась Коцинене. — А мы и не знали! Газет нет, радио нет, мы совершенно не знаем, что происходит.
В его-то кабинете черная, как сковородка, непрерывно тарахтела „говорилка“. Запросили Киев (или только сказали, что запросили), действительно ли проживает там такая. Через неделю пришел положительный ответ, и нам заявили:
— Вы неглупые женщины, знаете, что спецпереселенцы нас не любят. Нам надо знать, о чем они между собой разговаривают, что думают. Таких сведений мы не имеем, потому что у нас нет надежных людей, знающих ваш язык. Если поможете нам — вернетесь обратно, если нет — расстреляем как дезертиров. Драгоценности конфискуем.
Получив наше согласие помогать им — другого выхода не было, — нас по этапу, через тюрьмы, вернули в Камень. „Помогали“ мы так: раздобыв газету и найдя там какое-нибудь сообщение, мы бежали в управление и докладывали, что литовцы, дескать, говорят то-то и то-то. Нам сердито отвечали, что об этом написано в газетах. Мы удивлялись: „Неужели?“ Потом стали объяснять, что при нас литовцы не говорят, потому что видят, как мы ходим в управление, и все спрашивают, что мы тут делаем… Тогда нам было велено встречаться с гэбэшниками на улице и передавать, что узнали. Но мы продолжали стоять на своем: литовцы при нас все равно ничего не говорят и упрекают, что мы распущенные и шляемся с русскими. Когда нас увезли на север, мы обрадовались, что пришел конец этому кошмару…»
Приближался Новый, 1943-й, год. Я надела национальный костюм и была самой нарядной. Природа приготовила нам новогодний подарок: на небе горело чудесное северное сияние, освещая всю тундру длинными цветными веерами. Встречать Новый год мы пошли в юрту Жильвитиса, где почти постоянно находился Вайдевутис, влюбленный в Гене Закарявичюте. После того как Инзялис отсюда съехал, средние нары уже разобрали, и места хватало. Детишки под руководством Чибилене пели и декламировали. Я в национальном костюме пела свои собственные песенки. Ральченене перевела их гостю — русскому с пристани. Тот попросил предупредить меня, что за такие песни могут посадить. Под собственный аккомпанемент (я сама напевала мелодию) я исполнила танец «Умирающий лебедь». Настроение у всех было превосходное. Юргис Гасюнас не спускал с меня глаз. Из мальчика он уже превратился в юношу. Юргис был комсомольцем-идеалистом, еще в школе свято верившим словам своего учителя. Люди смеялись над ним. Только моя мама заступалась:
— Нельзя смеяться над идеалами человека! Смейтесь над теми, кто меняет шкуру, а идеалистов надо уважать.
Праздник кончился. Через пару дней приходит Ядзя и говорит:
— Знаешь, Юрате, Юргис в тебя влюбился!
— Какой?
— Гасюнас.
— Я же на два года старше его, он еще совсем мальчик — шестнадцать лет!
— Он не решился сам сказать тебе, попросил, чтобы я передала.
Мне стало интересно. Я вспомнила его в канун Нового года — чистенького, в костюмчике, из которого вырос. Может, тогда в национальном костюме я и неплохо выглядела, но в будни?!! Когда сижу на нарах с закопченным от лучины лицом? В прожженной юбке, в шубейке с протертым животом, в блеклой фиолетовой шапке и с обернутыми в тряпки ногами? Разве можно влюбиться в такую девушку? И разве это сейчас на уме, когда каждый день в голодные глаза смотрит смерть? Однако глубоко в душе мне было приятно. Осмелев, Юргис начал к нам захаживать, то дров наколет, то воду принесет. Это очень не нравилось его матери. Когда я появлялась в юрте Жильвитиса, она кричала: «Снова корова эта пришла детям голову дурить!» Я не сердилась, меня только смех разбирал. «Любишь меня?» — спрашивал Юргис, но я не могла ответить ему «да!». Мое сердце молчало, но все равно было приятно.