Выбрать главу

И вот она уже влезла.уже стоит на базальтовой глыбе, разглядывая себя в воде.

Найдется ли лучшее зеркало?

Она поставила одну ногу на самый верхний уступ, чтобы насладиться зрелищем блесток, бисера, сверкающих камней, позументов, золотых шнурови шитья на костюме, потом -другую ногу и вытянула шею, но не удержалась, и ее тело упало на свое отражение, и не осталось на воде ни отражения, ни тела.

Но она снова появилась на поверхности. Старалась спастись… руки… пузырьки… смертная тоска… она опять стала мулаткой, которая борется за недостижимое… берег… теперь этот берег превратился в недостижимое…

Две смертные тоски…

Последними угасли ее глаза, две смертные тоски, глядевшие на уходивший берег матенького озера, прозванного позже «Зеркало Лиды Саль».

Когда дождь идет присвете луны, ее труп появляется в зеркале. Его видели скалы. Его видели ивы, плачущие своей листвой и своим отражением. Олени и кролики его видели. И разносили эту весть стуком своих земляных сердечек кроты, прежде чем возвратиться в свои подземелья Серебряные трепетные сети дождя выхватывают ее образ из недвижного зеркала и влекут в костюме «Праведника» по водной глади, а озеру кажется, что она уходит насовсем в сверкании камней и блесток.

Хуандо Прикованный

Она, Карденала Сифуэнтес, ни в чем его вслух не упрекнула (говорили только глаза, только руки). Слов не было. У него слов не было. Не знал, как сказать. Были не то хрипы, не то стоны от своей тоски, от холода в спине, от струек пота, обращавших его в лейку с крупными порами, влажнивших тело, голову, ладони. Почему, почему он ничего не говорил Карденале? Правда, слова пришли. Немногие. Очень немногие. Несколько червяков, вползших в долгую тишину. В конечном итоге. Так можно сказать теперь, когда строятся в ряд отдельные эпизоды, очень разные, но связанные один с другим каким-то фатальным образом.

Море безудержных слез. Иногда он, бывало, всплакнет. Раньше. Карденала его стыдила. Но на этот раз она тоже заплакала. В одиночестве. После того как он ушел. Не ушел, а заснул. Это одно и то же. Она рыдала, зажимая руками рот, чтобы не разбудить его громкими вздохами. И все бормотала, судорожно всхлипывая, все приговаривала. Вот если бы ангел ее остерег. Ангел-хранитель. Конечно, ничего бы и не случилось, если бы Ангел-хранитель ее остерег, конечно…

В жизни-то все бывает. Неправда, что не бывает. Только было это как страшный сон. Мы, женщины, глупые. Все или нет, не знаю, а вот я дура, ох дура в юбках. И зачем я пошла с ним туда, где его заколдовали или голову ему задурили? Когда он напился пьяный, ему кто-то и велел сходить в лес. А в тот день он напился, потому что не мог удержаться. Непривычный он пить. А в тот день сильно выпил. Не удержался, жажда его одолела. Но жажда была особая, какой говорил, потому что само по себе спиртное ему противно, запах, цвет, белесая муть, но что-то толкало пить, какое-то душевное беспокойство тянуло, равно как свет или как слово.

В общем, напился он сильно и без всякой на то причины, а в этом и был почин колдовства или кто его знает, как прозывается эта неведомая сила. Может, это… Нет, нечистая. – нет… Но она неведомая, потому что колдовская… Да, и такая, и такая… Ладно, какая есть. Главное, что она есть. Спиртное ударило ему в голову, и он уже ничего не соображал, когда вдруг услышал, как кто-то его окликает, а она-то, глупая, сама толкнула его навстречу погибели. Хоть бы Ангел-хранитель ее остерег. Хоть бы путь им преградил своим мечом огненным, когда брели они, как две продрогшие тени, утопая в грязи, по тропке, раскисшей после дождей. И уже тогда являлись им странные видения. Дождь изрешетил воздух квадратными оконцами. И все вокруг они «примечали». – Карденала употребила слово «примечали» вместо «видели». – сквозь оконца, как сквозь нарисованную решетку.

У ветра был уксусный запах киснущей зелени. Их никто не подстегивал. Они шли сами. Их ноги. Но почему ноги так слушались? Ведь могли бы и не послушаться. Если бы вышел Ангел-хранитель и дал им подножку. Тогда бы они упали и, может, одумались, остановились бы. Но они шли и шли, как завороженные. Друг за другом. Хуан. – впереди. Хуан дойдет. Хуан-до. (Это и не было его именем, и было. Его звали Хуаном, но свет он увидел до рождения своего брата-близнеца, который родился мертвым, и потому прозвался он «Хуандо».) Шел он как во сне, то исчезая, то появляясь в ватном воздухе, во влажной ватной ночи. – беззвездной, прокисшей, как гниющая зелень. А она шла сзади, словно в спину толкая его, как злая судьба, чтобы не повернул он вспять, не пал духом, ибо они вместе решили, что Хуандо туда пойдет. Мужчина есть мужчина, не ему испытаний бояться. И Хуандо был должен себя испытать. Показать себя Карденале. Была и надежда, что найдет свое счастье, счастье для двоих, свой добрый огонь. Ведь земля полна добрых и дурных огней. Сильно верилось, что встретится им добрый свет. Будет светлая жизнь. Те, кто так живет, говорят, что жизнь эта похожа на рай земной. Тут и сомневаться нечего. Так говорила Антония. Нет, не от нее она это слышала. Она, Карденала, не водилась с Антонией. Слышала от Сабины. И не прямо от Сабины, а от ее свояченицы Лусианы. Вот от кого она узнала. Если огонь, который повстречается,. – добрый, он волчком потраве пляшет; как его заметишь, глазам своим не веришь, а душа радуется. Это. – огонь долгой жизни, доброго здоровья, добрых известий, успешных дел. Он не чувствуется, а за пальцы цепляется. Не дается, а руки лижет. И так согревает, так согревает между двумя небытиями, в то короткое время, когда можно забыть, что ты простой смертный и что смерть стоит за спиной.

Хоть бы встретить добрый огонь. Карденала была уверена, что они встретят. И потому она торопила его, как шпора, шпора зубастая, с косами, с глупыми речами. Она шла сзади, Хуандо не повернет назад, не струсит, пойдет навстречу своей судьбе. Какой бы она ни оказалась… Нет. только хорошей, в этом Карденала была так же уверена, как в том, что ее зовут Сифуэнтес, Карденала Сифуэнтес уверена, что они встретят добрый огонь, счастье, чудо, благополучие, радость, все такое, чего и не представишь.

Если другие его находили, почему же им не встретить на пути добрый огонь? Вот именно. Только не останавливаться, скорее пробежать эти первые лиственничные рощи, раздетые, с голыми стволами и ветками.

Хуандо. – впереди, молча. Она. – сзади, молча. И без боязни. И с жуткой боязнью. Шаг за шагом. Иногда каждый шаг был как плюханье жабы в грязь. Ночные птицы, кролики, бегущие от людей, шелест скользящих гадюк. – это не ее слово, не Карденалы, она робко называла змей «зверушками». Опасности, опасности. Она вздрагивала, вспоминая о них. Если бы вместо доброго огня им встретилась огромная гадюка, из тех, что выползают на землю темной ночью. Нет, ничего такого быть не могло. Хуандо, когда выпил лишнего, хорошо слышал, как его кто-то окликнул, велел пойти разыскать костер, полыхающий среди леса. А потом подступить к самому костру и успеть до того, как пламя обожжет, нагнуться и что-то взять с земли, выполнить данный ему наказ. Не иначе как сокровище там будет найдено. И эта мысль тоже ускоряла их шаг, хотя так легко было упасть и сломать себе ноги…

Тропка шла на подъем. Не только крутой, но и скользкий. Дождик, мелкий, моросящий, будто слюнявил землю. Каждый шорох настораживал их обоих, особенно Карденалу Сифуэнтес. Много всякого зверья бегает ночью в потемках. Чьи-то глаза то там, то здесь огоньками буравили губчатый мрак, словно одевший землю покрывалом из всяких мошек, у которых роса размочила крылышки. Каждый день на заре крылышки тьмы насекомых, одетых в траур, высыхают, и потому ночь потихоньку начинает отлетать и исчезает, но никому не ведомо, куда она девается, в каких местах прячется. Ведь где-то надо поместиться такой уйме тумана и мглы.

– Хуандо,. – крикнула Карденала,. – мы идем, идем, а все нет ничего!

Но Хуандо ее не слышал. Не отвечал. Даже голову не повернул. Свою укутанную мглой голову в соломенном сомбреро. Только его белая шляпа, только она одна и маячила впереди. Если бы не это белое пятно. Карденала потеряла бы своего мужа из виду. Не различила бы его голову во тьме, во тьме мошкары.

Он шел и шел вперед. Не останавливаясь. Не призадумываясь. Выкинув себя из себя, перестав быть тем, кем всегда был. Человеком разумным, предусмотрительным, не способным на шалые выходки. Другой Хуандо влез в его шкуру. Заполонил все нутро, добрался до мозга костей. Шел Хуандо неистовый, сведенными пальцами сжимавший рукоятку мачете, вперивший зрачки в невидимое, ибо впереди мало что различалось, кроме того места, куда ступала нога. Что с ним стряслось? Куда он шел? Кто его влек?

Зря… зря размяк он и рассказал Карденале то, что услышал, когда отсыпался после пьянки, которую устроил себе вдруг посреди недели, хотя и не праздновал ничего, и горе не заливал, и злобу не распалял.

– А ты хорошо слышал, в какую ночь тебя пригласили прийти?. – так начала Карденала свою голубиную воркотню, а точнее сказать. – сорочью трескотню. И вовсю затрещала сорокой:. – Ну, так если ты все слышал и тебя пригласили, надо идти или нет? Где одному везет, там и другому может повезти, я уверена…

– Ни в чем ни будь уверена,. – оборвал он ее, подумав, что лучше бы проглотил язык, чем рассказал ей то, что ему послышалось в пьяном угаре.

– Коли бы я знала, что ни в чем не могу быть уверена, я бы посчитала, что не мужчина взял меня в жены, а настоящий слюнтяй. Ты никогда не знаешь, чего хочешь; не ведаешь, куда гнешь.

– Теперь-то я знаю, но…. – стал он сдаваться,. – но только не знаю, идти ли по этому странному зову, идти ли на поиски этого огня.

– А если огонь принесет нам счастье…

– А если нет?. – прервал ее Хуандо, но и сам загорелся; у него тоже закопошились, заметались в голове баламутные мысли: вдруг привалит богатство, вдруг добрый огонь укажет путь к сокровищам, скрытым в горах.

– А если нет, мы ничего не потеряем. Но ведь ты говорил, что голос сказал тебе: увидишь огонь, а рядом сумку, большую сумку… Да это же счастье, Хуандо, счастье само нам в руки дается,. – возрадовалась Карденала. – В этой суме мы найдем мильон золотых монет!

К несчастью, возрадовалась не только она одна. – своей радостью она заразила Хуандо.

С той поры, как он услышал голос во сне, и до той самой ночи их дом лишился покоя, хозяйство было заброшено. – и поле, и курятник, и огород. Карденала не давала ему покоя. Они, как призраки, ходили следом друг за другом. Не произнося ни слова, прекрасно слышали друг друга. Да и к чему слова, если они бродили по кругу. Хуандо. – колеблясь. Карденала. – напирая. Таинственный голос, который прислышался пьяному, стал проклятием, несчастьем их дома. Она с горячностью возражала:

– Проклятием? Подумай, Хуандо, что ты мелешь! Это для нас благословение божие, единственная надежда, то, что может вытащить нас со дна колодца, где сидеть нам до самой смерти, может помочь нам выкарабкаться…

Ночной сон перестал влезать к ним в постели. – гамаки, привязанные к четырем кольям и покрытые циновкой из пальмового листа,. – и метался где-то неподалеку, как бродячая собака, которая кружит и кружит возле дома да не может войти. А если они смыкали глаза, то долго лежали и, затаившись, ждали, не привидится ли будущее, пока не одолевала усталость после стольких волнений, когда сердне стучит то в страхе, то в радости, когда сомнение чередуется с уверенностью в том. что Хуандо найдет огонь в лесу и что в сумке окажется не менее кинталя золотых монет или драгоценных камней.

Если будут монеты, думали, как их истратить, а если драгоценные камни. – кому их продать…

И твердость снова уступала место опасениям…

– Хуандо, ты спишь?… – Нет…

Да.. – А если в сумке окажется золото? Что будем делать?

Напрасно ждала она ответа. Дождалась лишь невнятного кряхтенья. А потом он приподнялся и сам робко спросил:

– Карденала, а может, лучше не идти… Вдруг напоремся на дурной огонь, и тогда мне конец. Сейчас я хоть бедный, да счастливый.

– Трус, вот ты кто. Трус, сам не знаешь, чего тебе надо. То говоришь, что идешь, а то. – нет.

На другую ночь Карденала завершила этот же самый диалог кратко и категорично:

– Вот что я тебе скажу: если не пойдешь, пойду я одна! День ты мне назвал: первый вторник, какой приходится на девятое число месяца, и место ты мне сказал: внизу, под Песчаным холмом.

И вот теперь, когда они, не чуя ног под собой, бежали к цели, он. – впереди, она. – сзади (сколько раз мысленно они уже проделывали этот путь!), зыбкая почва вдруг поплыла под ними, и они. не удержавшись, съехали вниз по откосу с Песчаного холма прямо в овраг, который выводил на дорогу.

Постояли, отряхивая руки от песка, который чуть ли не въелся в ладони, когда на крутом спуске они цеплялись за землю.

– Дорога сама нас выведет,. – приговаривала она сзади.

А Хуандо помалкивал. Здесь, в этом овраге, рождалась дорога. Дорога рождается, как река: одна тропка сливается с другими и превращается в тропу. Немного спустя это была уже не тропа, а проезжая дорога.

– Ты взял с собой мачете?… – Она знала, что он взял, что ее муж никогда не ходил без мачете, но ей было страшно и хотелось лишний раз убедиться, услышать от него самого, что мачете он взял.

– Взял. И наточил. Волосок на лету разрежет,. – отвечал Хуандо громким голосом, словно для того, чтобы какой-то невидимый враг знал, с кем ему придется иметь дело, если вздумает напасть.

«Я помолюсь»,. – порывалась сказать Карденала, но не могла выговорить ни слова.

На сердце у нее стало тяжело, захотелось броситься вперед и остановить мужа, сказать ему. мол, постой, давай вернемся. Плохое предзнаменование.

Она шла и молилась, молилась всем святым, и больше всего. – за Души заблудших. Иногда она сама слышала, как причитает, будто сомнамбула:

– Спаси и помилуй Души заблудшие… Души заблудшие… Души заблудшие…

И вдруг. – безъязыкий огонь. Да, все огненные языки слились воедино над кучей сухих маисовых листьев и веток. Огонь внезапно предстал перед ними за поворотом широкой дороги. Кто-то его зажег. Да, кто-то его зажег. Но кто, если вокруг не было ни живой души. И запылал он, будто по волшебству, как раз тогда, когда они сюда подошли. Если бы костер не вспыхнул вовремя, он или бы уже прогорел, или затух от ветра. Хуандо остановился, поднял руку, словно защищая глаза от слепящего золотистого пламени, расколовшего мрак. Сзади Карденала, онемев от неожиданности, только хватала ртом воздух и крестилась.

«Не подходи, Хуандо!». – готова была она закричать, но ее мужу полагалось точно выполнить наказ.

Так он и сделал и, крепко сжимая рукоятку мачете и обрушивая удары направо и налево, словно крошил воздух и набирался храбрости, которой ему не хватало, ринулся вперед.

С другой стороны костра, возле самого пламени, рядом с головешками, точь-в-точь как ему послышалось в пьяном угаре, Хуандо увидел холщовую сумку.

– Золото! Деньги! Драгоценные камни!. – бормотал он и, не боясь опалить края сомбреро или рукав грубошерстной куртки, метнулся к огню, схватил сумку, с радостью заметив, какая она тяжелая, и бросился назад, к Карденале, не обратив внимания на обожженные брови и ресницы.

– Не будем терять время,. – сказала она, быстро придя в себя, хотя он сгорал от любопытства, от желания скорее увидеть содержимое сумки, и они бросились бежать прочь от пылающего костра.

Ощупью, ничего не видя, они старались распознать, что было спрятано в сумке. Вроде бы человеческие кости. Кто знает… Но вот, вот… Ошибки быть не могло, так звякают только деньги…

Они развязали веревку. Нет, в темноте все равно ничего не увидеть. Однако, сунув внутрь руки, они нащупали кроме человеческих костей еще мачете, мешочек с кучей монет и полную бутылку.

– Сокровище! Сокровище… мертвеца! Ничего не понять. Из металлической трубочки они вытащили бумагу, вроде бы даже с печатью, которая, конечно, должна была быть документом, подтверждающим право собственности на…

Они запнулись, умолкли…

Собственники и богачи…

Но что значат эти кости, и этот мачете, и эта бутылка, полная спиртного?..

О том, что случилось в ту ночь, леденисто-туманную, жесткую, никто ничего не узнал. Случившееся утонуло в немоте двух смертей, как они говорили. Хуандо (свое полное имя. – Хуандо Диос Родригес. – на сей раз он услышал в суде) прикидывался дурачком всякий раз, когда полицейские и судьи у него выпытывали, его допрашивали: из-за чего он поссорился с Пруденсио Сальватьеррой, которого раньше и в глаза не видал.

– Да ни из-за чего…. – отвечал Хуандо. его язык еле ворочался в такт едва шевелящейся мысли.

– Двое мужчин не пойдут насмерть рубиться мачете из-за ничего. Причина должна быть. Сальватьерра был твоим врагом?

– Да нет, не был…. – Ты его давно знал?. – Да нет, я его не знал, он меня тоже…

– Потому вы и дрались?

– Да нет. Повстречались и подрались. Мне его кровь пролить захотелось. Есть такие люди, которым горло перерезать хочется. Ну я его и позвал драться, дело мужское, обычное…

– Так вот, за мужское обычное дело тебе придется дорого заплатить…

– Быть по-вашему, за мужское дело всегда платить надо…

И опять делал дурашливое лицо. Надо уметь сделать такие остекленевшие глаза без всякого выражения из своих живых глаз: надо уметь казаться таким безучастным и так вяло шевелить губами, чтобы волосок не дрогнул в его редких усах. Надо только суметь стать таким тихим… впрочем, это было него натуре, быть тихим, нешумливым.

Судья дважды его допрашивал. Драться насмерть и не знать друг друга.

– Если верно то, что ты его никогда в жизни не видел,. – и чиновник приближал свое лицо, украшенное очками, к равнодушному лицу обвиняемого. – какого черта тебе втемяшилось драться с ним. требопать. чтобы он взялся за мачете, грозить, что ты его убьешь, потому что тебе так велено у тебя есть наказ его прикончить…

Хуандо в ответ. – ни слова, а его молчание из себя выводило судью, который все спрашивал да расспрашивал, то один вопрос задавал, то другой, чтобы он сознался, кто толкнул его на преступление, за которое теперь один расплачивается.

– Тебя кто-нибудь подкупил? Кто-нибудь давал деньги за убийство Сальватьерры?. – А потом начинал заходить с другого конца:. – Хуандо, ты знаешь, что такое гипнотизм?

– Да как не знать…

– Так знаешь или нет?..

– Знаю…

– Тогда не кажется ли тебе, что ты убил его в драке под воздействием какой-то чудодейственной силы, вроде бы как загипнотизированный?

– Не знаю… Может, так, а может, и нет…

– Что же с тобой все-таки приключилось?

– Зашел я, значит, пропустить стаканчик, пью я. еще не допил, как слышу, кто-то называет имя этого…

– Пруденсио Сальватьерры…

– Да, и все-то во мне перевернулось, равно как гора каменная на меня обрушилась. Так и замолотило, застучало по мне. а его имя так в голову ударило, что я тут же вытащил мачете и позвал его драться, хотя предупредил, что ему меня не убить, потому как сделан я из камней.

Хуандо ни на какие вопросы больше не отвечал и только поигрывал соломенным сомбреро, которое держал в руках.

Ему дали десять лет за убийство. Исписали уйму бумаги и дали десять годков тюрьмы, словно на десять лет закопали в землю. Он это так и воспринял: десять лет своей жизни быть ему мертвым, а как выйдет из заключения, все равно что вернется с кладбища.

Но лучше тюрьма, чем могила, утешала себя Карденала Сифуэнтес, с каждым месяцем все более опечаливаясь, с каждым днем все более сокрушаясь, ибо ей казалось, что и на нее взвалили такой же груз наказания. Она нанялась в прислуги неподалеку от большой тюрьмы в городе, куда после вынесения приговора перевели Хуандо из их деревни. И воскресенье за воскресеньем, умывшись в пять утра, она обряжалась в праздничное платье, смазывала волосы ароматическим маслом, вплетала в обе косы красивые ленты, которые каждое воскресенье были разными. – то зелеными, то красными, то желтыми, и отправлялась к острогу, счастливая тем, что может доставить арестанту радость своим присутствием, булочками и сигарами.

В то воскресенье Хуандо. обняв ее обеими руками, которые просовывались, как головы двух питонов, сквозь разделявшую их решетку, немало ее удивил.

– Ведь это,. – сказал он ей на ухо,. – все-таки кончится…

Она не поняла, но и объяснить не попросила. Точнее сказать, она не поняла того, что уже знала.

Она знала, что заключение окончится и стало оканчиваться очень давно. Едва только он вошел в тюрьму, срок начал кончаться. Но не кончается. Никак не кончается…

Хотя, по правде сказать, Хуандо не тяготился своим заточением, потому что покойный Сальватьерра с каждым днем все меньше терзал его душу, а случись все иначе, до смерти пришлось бы терзаться угрызениями совести. Здесь сполна расплачусь, и будем жить в мире, говорил себе Хуандо и успокаивался.

– А когда выйдешь, что ты будешь делать?. – Голос Карденалы дрогнул, ибо, страшась спросить, как себе представляет будущее ее муж, она сказала не «мы будем делать», а «ты будешь делать»…

Хуандо робко взглянул на нее, тоже страшась спросить, как понять это «ты будешь делать»… Может, она хочет остаться в городе работать прислугой? Или другой мужчина?..

– Поговорим начистоту, Карденала Сифуэнтес.. – Хуандо легонько ее оттолкнул и выпрямился за решеткой, сразу став на голову выше. – Ты хочешь остаться здесь? Со мной не вернешься туда?..

– Нет…

Это ее «нет» полоснуло арестанта, как хлыст тюремною надзирателя. Он проглотил слюну, сделал равнодушное лицо и. пожав плечами, пробормотал:

– Ладно, дело твое, я пойду один… Ты ведь знаешь, мне надо вернуться туда…

– Я знаю, что тебе надо вернуться туда, а я про то не хочу и думать, больше не хочу во все это впутываться. Я ходила на исповедь, и святой отец сказал мне, что нас сам дьявол попутал.

– Ты сказала ему про дурной огонь?. – с яростью спросил Хуандо, ухватившись за решетку, словно желая смять ее своими руками.

– Нет, но я призналась, что я очень суеверная.

– Ладно, это ничего…. – и, немного помолчав (с улицы долетали гудки автомобилей, свистки полицейских), Хуандо добавил:. – Я только хотел бы знать, Карденала, зачем, кто тебя послал исповедаться…

– Хозяйка потребовала. Сказала, подходит великий пост…

– Значит, ты не пойдешь со мной?. – переспросил Хуандо.

– Нет…

После тяжкого молчания он скрестил на груди руки и повторил:

– Нет так нет…

Но не примирился. Нет, с этим он не мог примириться. Сама тюрьма. – место сносное. И надо было расплатиться за смерть. Но потеря Карденалы Сифуэнтес… Нет, это невозможно, нет…

Тюремщик прервал свидание, и Хуандо смотрел ей вслед и ощупывал себя. Снаружи. Ибо не мог ощупывать себя изнутри.

Он этого ожидал, и все же… Но почему он этого ждал?.. Потому что если дурной огонь опалит мужчину, ни в чем не будет ему счастья, не видеть ему удачи, пока не останется в нем ни следа от того ожога…

И пришлось ему идти одному в свою деревню, сполна заплати в за покойного Сальватьерру, заплатив тюремными днями, заплатив годами, когда каждый год как большая бумажка в тысячу песо, каждый месяц как бумажка в десять песо, каждый день. – одно песо, а часы. – монетки… К счастью, он уже совсем расплатился…

– Ты пришла?.. – спросил он Карденалу на следующее воскресенье в час свиданий.

– Да. Смотришь на меня и спрашиваешь…

– Я уж думал…

– Думал, думал… Да не додумал, потому и в тюрьму попал,. – рассмеялась Карденала, а Хуандо заметил у нее во рту золотой зуб…

– Откуда этот зуб?..

– Вырос…. – широко улыбнулась она, охотно показывая зубы,: радостно сверкая коронкой. – Нет, не вырос, мне его поставил хозяйкин зубной врач.

– Ты ему заплатила?

– Конечно заплатила, ведь это золото, ты что думаешь?..

– Ну и ладно…. – забормотал Хуандо. – У меня тут срок кончается, и мне уже пора выходить на волю. Ты, значит, не пойдешь со мной,. – он весь дрожал, с головы до пят,. – нет?

– Нет…

«Нет», отчеканенное зубами, да еще золотым зубом, золотым клыком по его сердцу.

– Хорошо, что ты мне это сказала, пока я не размечтался…. – Голос у него вдруг провалился куда-то вглубь, и говорить он больше не мог, только добавил хрипло:. – Теперь хоть знаю, что к чему, верно?.. – А потом, помолчав, заключил спокойно, только глаза печально глядели в глаза Карденалы и кривая улыбка тронула суровые губы:. – Вот что бывает в жизни с теми, кого полоснет дурной огонь!

– Хуандо Диос Родригес!. – гулко прозвучало его имя в тюремном патио, в бездонной солнечной тишине после полудня.

Он бросился навстречу алькальду, который его вызывал. Ответил начальству почти на военный манер:

– Здесь…

– Возьмите свое имущество…. – Алькальд заметил, что арестант его не понимает,. – или делает вид, что не понимает?. – и заговорил по-другому:. – Забирай свои пожитки, выноси своп вещи из камеры, ты выходишь на свободу.

Он повиновался. – и радостно, и нехотя, словно бы, дождавшись этого мига, вдруг стал в тупик. Вещей у него почти не было. Кое-какая одежка. Да обрывки портрета Карденалы. Портрет он разорвал, но клочки сохранил. Ему захотелось сложить их напоследок, взглянуть на нее. но время не ждало, да к тому же он столько раз их складывал и столько раз рассекал изображение на части без помощи мачете. Чтобы покончить со своим ближним, с врагом, достаточно взять его фотографию и разорвать ее. как и сделал Хуандо с этой самой ненавистной из женщин.

Шестьдесят дюжин сомбреро… едва верилось, однако так было записано в тюремных конторских книгах.

Он это сделал: шестьдесят дюжин сомбреро.

Ему отсчитали, песо за песо, все, что причиталось за труд, и он вышел с сундучком на плече, сменив арестантскую одежду на крестьянский костюм, в своем новом добротном и широкополом сомбреро, которое сам себе сплел к долгожданному дню. Ветерок трогал поля сомбреро. Его сомбреро своими полями ощущало свободу.

– Можно мне здесь написать свое имя?. – спросил он у хозяина гостиницы и в ответ на утвердительный кивок написал: Хуандо Диос Родригес.

Но он не остался в этой дрянной ночлежке. Только имя свое написал в регистрационной книге, а сам удрал без оглядки. Что случилось? Что он там увидел?

Ключи!.. Ключи в дверях!.. Огромные ключи, как в тюрьме, как в камерах…

Ни поспать, ни поесть: куда бы он ни заходил, чтобы перекусить, везде надо было стоять в очереди, все люди по субботам толкутся на улицах, везде, словно очереди арестантов в обеденный час, настоящие арестанты, друг за дружкой, каждый со своей тарелкой. Хуандо предпочел не обедать и зашагал по пыльной дороге к себе в горы, туда, где ему надо было исполнить долг…

Какой долг?

Он его уже выполнил, он уже убил в драке, что правда, то правда, Пруденспо Сальватьерру, лет девять назад, а как будто только вчера, и он уже заплатил тюрьмой за покойника. Какой же еще мог быть долг?

Он знал, что должен сделать одно дело, вот и все. Зачем это облекать слова или в мысли. Дела более скромны. Дело есть дело, оно. – простое, без всяких прикрас. Он его сделает. Исполнит свой долг, ног и псе…

Хуандо пришел туда, где жил с Карденалой Сифуэнтес. Ничего не изменилось. Все осталось, как было. Деревья, камни и даже, казалось, те же самые ящерицы, которые все так же, спустя девять лет, грелись на солнце, и тс же самые птички-плотники, которые пели, и те же любопытные белки шныряли вверх-вниз по деревьям, и те же пугливые кролики…

Исполнить. Хуандо не мог не исполнить. Он чувствовал себя «фунесто». Беда, когда становишься «фунесто». «Фунесто». – это человек, приносящий несчастье. И он, пока не исполнит, не выплатит долг, будет «фунесто».

Так, не долго думая, его и окликнул старик, ловец перепелов.

– «Фунесто», не играй с собой в прятки,. – сказал ему старик,. – потому-то у тебя все вкривь и вкось идет. Когда ты плюешь, плевок летит в сторону; когда мочишься, поднимается ветер и относит мочу; а когда причесываешься, пробор получается неровный. Так было и у меня, и потому я тебе советую исполнить. Знаю, знаю, что с тобой происходит, это же самое и я пережил, со мной можешь не притворяться, что не понимаешь, о чем веду речь.

– Если сказать по правде,. – расколол Хуандо крепкую скорлупу своего молчания, молчания, затвердевшего за многие годы вокруг его тайны,. – если сказать по правде, я не могу исполнить, Тата Гуамарачито, потому что у меня нет врагов…

– А может, и не надо?. – пробормотал старик, проведя по своему безбородому, с тремя белыми волосками лицу рукой, мягкой от частого прикосновения к перепелиным крыльям.

– Как… не надо?. – нахмурил брови Хуандо, стараясь спокойно и прямо глядеть в глаза Таты Гуамарачито.

– Да как слышал: не надо…

– Ладно, ладно, Тата Гуамарачито. еще рано меня отпевать. Пришел мой черед хоронить дурной огонь, мой черед, по несчастью, нет, не по несчастью, а через одну несчастную…. – И он сплюнул вкривь, но не потому, что слюна прошла мимо зуба, а нарочно. – И чтобы похоронить огонь, мне надо писать наказ тому, кто его встретит, кто наткнется на костер, и велеть кого-нибудь убить… А у меня, у меня нет смертных врагов… Кого же убить, если мне некого убивать… Так-то вот, что поделаешь…

И продолжал после короткого вздоха:

– А потому, Тата, не могу я отделаться от дурного огня, хотя он прожег мне легкие, не легкие у меня, а сита для песка. Все кашляю и кашляю, бывает, и кровью плюю.

– Эту хворь ты из тюрьмы притащил!.. Сроку конец, тебе чахотка, – венец!

– Нет. это дурной огонь. Тата Гуамарачито. моя болезнь от дурного огня…. – Внезапный приступ кашля оборвал его голос, на висках проступила испарина, перед глазами запрыгали огоньки.

– Почему ты, «фунесто», думаешь, что тебя губит дурной огонь?. – спросил старик ласково.

– Потому что большой огонь у меня на глазах превращается в сотню маленьких. Ясным днем я вижу, как пляшет он вокруг меня язычками, золотыми искорками, и от этого мне хочется кашлять, меня в пот бросает, тошнит.

– Ну, тогда уйди от него…

– А как. если у меня нет врага, которого я в наказе велел бы убить?. – ответил Хуандо понурившись.

– Не вешай голову, «фунесто», Тата Гуамарачито пришел тебе помочь. Слушай мой совет. Той самой ночью ты нашел человечьи кости и металлическую трубочку, где был наказ вызвать на драку Сальватьерру. Не было на тебе большой вины, а если и была, ты искупил ее в тюрьме, и убил ты в честном бою. Двое мужчин с мачете в руках, лицом к лицу,. – это двое мужчин, и, подумай сам, ведь он тоже мог тебя прикончить. И подумай также о том, что тот, кто найдет дурной огонь и не выполнит наказ. – при встрече зарубить незнакомого ему человека,. – сам все равно погибнет от мачете этого человека. Если бы ты, Хуандо, который «до», а не «после», если бы ты не порешил Сальватьерру, когда услыхал его имя и признал его, будь уверен, не остаться бы тебе в живых, да, будь в том уверен, потому как тогда он бы тебя прикончил, если бы вам довелось опять встретиться. Так написано, и так должно быть…

– Может, это и к лучшему…

– Не говори глупостей, живым всегда быть лучше, чем мертвым!

– Хватит рассуждать, Тата Гуамарач ито, что мне надо делать?. – прохрипел Хуандо, кашляя, обливаясь потом.

– Пойдешь и разожжешь костер, дурной огонь…

– Кто?

– Ты…

– Я?

– Ты. И напишешь и оставишь там свой наказ, твой наказ убить, ведь недаром ты зовешься Хуандо, до, до, до…

– Да как же мне это сделать, если в наказе я должен велеть тому, кто повстречает дурной огонь и возьмет холщовую сумку, убить в драке… врага, которого у меня нет?

– Все это правильно, Хуан-до-до, но я укажу тебе другой, лучший путь. Ты разорвешь цепь смерти, цепь, к которой ты прикован, понял?

– К чему я прикован?. – переспросил Хуандо после молчания, наполненного дыханием двух людей.

– К цепи смерти, которую разорвешь…. – стоял на своем Тата Гуамарачито. – и не будешь тогда таким дохлым, не будешь «фунесто».

– Разорвать цепь смерти? Нет, Тата Гуамарачито, это может принести мне еще больше бед. еще больше запутает дело…

– Дурной огонь, который тебя опалил и жжет тебе нутро, виновник очень многих смертей, и настало время его затушить. Благословен тот. да, благословен тот, кто, как ты, может это сделать…

– Скажи мне. – как?..

– Я сам пойду с тобой. Встретимся через восемь ночей на девятую. Сейчас ночи светлые, луна на небе, а через восемь суток мгла будет полная. И тогда я приду за тобой и все поведаю тебе, и мы пойдем вместе…

Тата Гуамарачито и Хуандо, засевшие в сосняке, услышали далекий стук лошадиных копыт. Неторопливый, четкий цокот. Они понимали, что лошадь осторожно идет по каменистой тропе у подножия холма и вот-вот выйдет на дорогу, возле которой им надо развести костер, дурной огонь.

На фоне тусклого отсвета звезд, в молочной полутьме обрисовалась фигура всадника. Лошадь была еще далеко. Самое время, однако, чтобы Хуандо зажег огонь. Он так и сделан.

Подобно звезде, упавшей в гущу темного леса, вдруг осветило дорогу яркое пламя.

Всадник заколебался, но другого пути не было, и… вот он уже вблизи костра, спешился с пистолетом в руке.

Человек не мог и не пытался уйти от соблазна. Побледнев, тяжело дыша, не замечая выбившихся из-под шляпы волос, которые лизали ему лоб и глаза, как языки черного пламени, он схватил холщовую сумку, вскочил на лошадь и удалился быстрым галопом, потом перешел на рысь, а костер продолжал пылать.

– Видишь, все очень просто…. – Тата Гуамарачито обнял Хуандо. – Теперь мне уже нельзя называть тебя «фунесто», ты избавился от колдовства дурного огня.

– Пора…. – сказал Хуандо и вздохнул,. – уже пора, через девять-то с лишком лет. и бог вам отплатит за то, что вы меня надоумили.

– Ты не только избавился от дурного огня, ты, Хуандо-до-до… ты оборвал цепь смерти. В записке, которую ты написал собственноручно и которую мы спрятали в трубочку и положили рядом с костями человечьими и с твоим мачете, с тем самым мачете, которым ты убил Сальватьерру. и с бутылкой змеиной настойки, в этой записке ты наказал не драться насмерть, не убивать… Но что же ты в ней написал?

– Хм, это моя тайна…

– Что ты велел сделать человеку, который прочтет наказ?

– He убивать, нет. Кого ему убивать, если, как я вам : Тата, у меня нет врагов?

– Ну так что же ты наказал?..

– Повторяю вам, Тата Гуамарачито, это моя тайна…

– Хорошо, молчу…

– А вы меня простите? Простите за то, что я вам ее не открываю?

– Не за что тебя прощать. Я уважаю людей, имеющих тайны. Но хочу тебе еще раз сказать, что ты не только отделался от дурного огня, но и порвал цепь из многих смертей… Мне минуло,. – продолжал старик, затягиваясь табаком и сипло откашливаясь,. – мне минуло почти сто лет, и ты хорошенько слушай , то, что я тебе расскажу. Стукнуло мне тогда столько, сколько тебе сейчас, лет тридцать…

– Мне. – двадцать восемь!. – воскликнул Хуандо.. – В общем, был я в твоих годах, когда наткнулся на дурной огонь и получил наказ биться смертным боем с человеком по имени Белисарио Консуэгра, с бедным горемыкой, как я потом узнал. О нем я не слыхал никогда и в глаза никогда не видывал, но вот однажды покупаю я коня на праздничной ярмарке и слышу, кричат: «Белисарио Консуэгра!» На меня будто гора каменная обрушилась. Ничего больше не слышу, не вижу. Обнажил я мачете, иду к нему и говорю: вытаскивай мачете и зашишайся, не то прирежу как поросенка… Он вытащил тесак, и я его прикончил, в куски изрубил, от запаха крови словно взбесился.

– А вы, Тата. от своего дурного огня наказом избавились?. – решился спросить Хуандо…

– Да, Хуандо-до… Мой наказ был таков: вызвать на драку и убить Талислало Яньеса, одного мексиканца, моего недруга. Повстречался мой дурной огонь и мой наказ человеку по имени Пласидо Сальгаэспера. И Сальгаэспера порешил мексиканца ударом мачете. А наказ этого Сальгаэсперы был. – покончить с его давним врагом, Гарричо Дардоном, которого прикончил Ремихио Уэртас, а наказ Уэртаса… Будь ты благословен за то, что порвал эту цепь!

Хуандо всегда смотрел на восход солнца, но еще никогда наступление дня не казалось ему таким прекрасным, как в то утро, когда он, освободившись от дурного огня, смотрел на зарождение, на алый румянец новой зари. Тата Гуамарачито не взял с него никакой платы. Мол, если Хуандо пожелает вознаградить его, пусть откроет свою тайну, скажет. – что написал, что наказал ТОМУ человеку на лошади. Но Хуандо не мог пойти на такое. Не мог принести свою тайну в благодарность Тате Гуамарачито и встречал рассвет в одиночестве. Хорошо смотреть на мир, благодарить его за то, что он существует. Смотреть без злобы и без печали. Эх, если бы вернулась Карде нала Сифуэн-тес! Но зачем хотеть, чтобы она вернулась? Он остановил свою мысль, испугавшись того, что подумалось. Но мысль не остановилась и привела к тому, что Карденала Сифуэнтесбыла частью колдовского огня, который толкнул его на преступление, сделал так, чтобы бедняга Сальватьерра лишился жизни, чтобы его холодное лицо засыпала земля.

Заря разгоралась. Взгляд его остановился под веками, отяжеленными сном и усталостью. Птицы-попрыгуньи. – скок туда, скок сюда. Слезинки росы на пахучих лепестках орхидеи. Далекий стук топора: где-то дровосек рубил дерево, стук на стук…

Он вдруг вскочил и пустился бежать вниз по склону, к старику, и еще издали закричал:

– Тата Гуамарачито, я иду к вам рассказать свою тайну… И рассказал тому на ухо…

Мохнатое ухо старика застыло под его шевелящимися губами. Когда умолк, прищурил глаза, чтобы удержать слезы.

– Ты так написал? Ты так наказал? Ты так повелел?.. – спрашивал Тата Гуамарачито, а смех с его губ растекался по щекам, словно он смеялся всеми своими морщинами.

– Да, так… Потому что ее я тоже рассек на куски, разорвав портрет… И почудилось мне, Тата, что как только я у себя в камере разорвал портрет Карденалы Сифуэнтес, стал я освобождаться от ее колдовства. Плохая жена хуже всех дурных огней, и потому в своем наказе я велел тому незнакомцу на лошади взять фотографию первой изменщицы, какую встретит, и изорвать… Ведь много есть разных способов превратить человека в прах…

Хуан Круготвор

Ущелья, покрытые цветами. Ущелья, заполненные птицами. Ущелья, утопленные в озерах. Ущелья. Там не только цветы. Столетние сосны. И не только птицы. Сосны, столетние, высоченные. И не только озера. Сосны, сосны и сосны. Цветочный, птичий и озерный мир Хуана Круготвора. Там он родился, там вырос, жил с отцом. – тоже Круготвором; не имел жены, ни своей, ни чужой, и унаследовал от отца волшебство лиан и подсолнухов, магию связываний и солнцекружении. Когда отец умер, сын его похоронил не схоронив, оставил лежать на земле, а не под землей, чтобы не разлучаться с ним. И был при нем, пока его кости не обглодали и не обклевали звери и птицы, кормящиеся падалью. Дни и ночи бдел он возле усопшего отца. Ночи и дни сидел рядом на сгнившем стволе, а когда у покойного Круготвора распалось чрево, месиво многоцветных червей, он, по обычаю Круготворов, вынул пупок, фиолетово-синий бутон, и обвязал его шелком четырех цветов. Сначала. – черным шелком, потом. – красным шелком, затем. – шелком зеленым и, наконец, шелком желтым. Когда узелок был готов. – весомый, похожий на подсолнечник,. – сын зарыл поглубже белые кости и отправился в путь, а на груди у него вместо ладанки был завязанный в цветные шелка круготворный пупок умершего.

– Я уйду,. – сказал он себе,. – и возьму с собой круготворные мечты того, кто был кружи-мир, кружи-тучи, кружи-небо, и его частица всегда будет при мне.

– Ты уходишь, Хуан Ун Бате?. – спросили его.

– Да, ухожу…

По его краткому ответу все поняли, что он. – Круготвор, и распрощались с ним звездной ночью. Его ущелья с цветами, птицами и озерами тоже с ним распрощались. Ароматы, цветы, отражения в воде говорили ему «прощай». Он едва не вернулся. – поглядеться в голубоватые воды, где ребенком купался с отцом. Тяжко вздыхал, слыша птичьи концерты у себя за спиной. Дивная роскошь цветов приводила в смущение: надо ли идти кружить по миру или лучше вернуться в свой рай?

Вдруг появляются дикие кони. Облако пыли, летящее к горизонту. Самый быстрый конь останавливается, косит глазом, ржет, бьет копытом, вскидывает голову, трясет гривой. Хуан Ун Бате трижды обходит прекрасного скакуна, заставляет его замереть на месте и вскакивает ему на спину. Узда не требуется. Конь повинуется мысли.

И вот они уже в городе. Паутина улиц и площадей. Шорник вынес из лавки и выставил -для привлечения покупателей. – свои сбруи и разные седла рядом с дверью на тротуаре. Сидя в качалке, он стережет свой товар и попивает прохладительное на склоне дня. Хуан Ун Бате оставляет коня за углом, трижды обходит шорника, заставляет его заснуть с открытыми глазами и берет седло, попону и великолепную узду, украшенную блестками. Все необходимое, чтобы обрядить и оседлать своего коня.

Ун Бате уезжает рысцой, а в лавке затевается громкая ссора, чуть ли не драка, между шорником и его женой.

– Признавайся, ты ведь заснул, Борхия! -выходит она из себя, норовя поцарапать мужа.

– Нет, будь ты неладна, я тебе уже говорил. – нет, и опять повторяю. – не спал!

– Так что же с тобой стряслось?

– Сам не знаю. Я словно бы летал над землей, вдыхал сладчайший аромат лесных цветов, слушал щебетанье птиц и смотрелся в зеркало озера…

Такова волшебная сила Круготворов. Круготвор дает обет жить в бедности, дает обет не иметь дома женщины, кроме случайной, чтобы продолжить род Круготворов, а также дает обет помогать своей магией всем нуждающимся.

Круготворы. или кудесники, волшебная сила которых идет от искусства связываний, не все используют свое умение на благо людям. Круготворы-Колдуны-Осиных-Связок, изгнанные из мира солнцекружении ароматом цветов, пением птиц и лазурной радостью озерных вод, нашли прибежище у воздыхателей-вулканов и способны сотворить любое зло.

Ун Бате, известный под именем Хуан Круготвор, не из их роду-племени, он владеет магией трех кругов, смогувязать воединоаро-мат. пение и голубые воды, а пупок своего отца держит всегда у себя на груди, словно подсолнух, чтобы помогать и себе и другим.

Деревянная лопата, обожженная в огне очага, прошлась по спине женшины. Ее супруг, хлебопек, не поскупился на удары.

– Беи меня, бей, Леон, я это заслужила, позволила украсть целую корзину хлеба! Не знаю, что на меня нашло… Я почуяла запах, особый запах, не эту здешнюю понь от подгоревшего теста, а дивный аромат цветов, потом услыхала, как заливаются птицы с золотыми горлышками, а там и себя увидала, такой молодой, в зеркале чистого озера!

– Напилась пива вечером, вот и ударило тебе в голову!

– Может быть, твоя правда…

– Кто, хотел бы я знать, заплатит мне за корзину с хлебом, которую ты проглядела?

Тем утром голодные дети одного из городских кварталов досыта поели горячего хлеба, а торговцы и полицейские в ярости не могли понять, как могло незаметно исчезнуть столько одежды, лекарств, башмаков, сомбреро, всяких инструментов и другого добра, которое взял для бедных Хуан Круготворс помощью магии трех кругов.

А тем временем о его чудесной связке аромата, пения и лазурной воды прослышала одна женщина, всемогущая и бесплодная, жестокая и прекрасная Читутуль, которую так называли по имени ее города и настоящее имя которой было Сиу.

– Доставьте мне этого Кругодея,. – приказала Сиу своим людям. – Я велю тем временем приготовить спальню, где со мною возлежат мужчины. А потом будет празднество. Я желаю показать ему моих лучших танцовщиков, моих удивительных циркачей и силу моих волшебников.

Нетрудно было разыскать Хуана Круготвора и передать ему приглашение грозной Сиу.

– Я пойду с вами,. – сказал Хуан Круготвор посланцам,. – хочу познать новые земли.

Быстро мчал его гнедой конь, позади оставались головы, туловища и хвосты полноводных рек, несущих на своей спине редкие деревья и крупицы золота. Остались позади и зеленое буйство сахарного тростника, и кровавая россыпь кофейных кустов, и маисовые поля, луга, плодородные долины и поливные земли, и вместо всего этого теперь везде были только песок, камень, колючка.

Хуан Круготвор, привыкший к своему цветковому, водяному и птичьему раю, сидел в седле как окаменелый. Почему бы не повернуть назад? Почему надо следовать за посланцами, едущими неизвестно куда? Зачем ехать в этот жестокий и пустынный мир?

Всемогущая Сиу, чье бесплодие простиралось и на ее владения, призвала к себе колдуна с руками из красной земли.

– Если я понесу от Хуана Круготвора,. – приказала она,. – отдашь ему половину моих богатств, а если он не сможет оплодотворить меня, если не прорастет семя подсолнуха, ты убьешь его, разрежешь его кожу на полосы и свяжешь их в узел.

Грозы и ливни задержали прибытие Хуана Круготнора в город Читутль.

– Подождите меня здесь,. – сказал он посланцам.. – Я скоро вернусь. До въезда в город мне одному надо объехать его кругом.

Раз… два… трижды проехал всадник вокруг крепостей, башен, построек города Читутуля. озаренного солнцем, и, убедившись, что весь город принадлежит ему, отправился со своими спутниками дальше. Величественная Сиу должна была -прийти в отчаяние.

Скоро копыта коней застучали по мраморным мостовым Читутуля. Холод материалов, из которых был построен город. – гранит, порфир, сланец,. – не вязался с царившей в нем душной жарой, с его тяжким, как знойная губка, воздухом.

Послышался трубный глас. Бой барабанов-атабалей. Хуан Круготвор, взяв гнедого коня под уздцы, пошел вверх по лестнице на Башню Иероглифов, к террасе из разноцветных камней, где на циновке сидела под балдахином из зеленых перьев ослепительная Сиу.

– Ун Бате…. – сказала она ему. восхищенно глядящему на нее, и, сказав его имя, продолжила:. – Трижды-Окружитель, Подсолнух-Муж, Непобедимый Круготвор три раза объехал вокруг моего города, который отныне принадлежит ему. Мои воины, мои богатства, мои вещуны, мои служанки, мои леса, мои самые лучшие камни, мои маисовые поля, мои дворцы, мои стражи, все это. – твое, и о том будет возвещено.

– Явился хозяин этой земли без хозяина!. – хором воскликнули авгуры.

– Ты, Хуан Круготвор,. – говорила Сиу,. – громом и ливнем трижды объял этот город, теперь он твой, и скоро о том возвестят с вершин гор мои глашатаи…

– Явился хозяин этой земли без хозяина!..

– Все твое, что находится в городе, но ты не сказал, поразило ли волшебство твоих трех кругов Сиу, ту. что с тобой говорит… Если это так, если здесь воцарились Чудесная Сила, Чудесное Видение, Чудесное Присутствие, то Сиу, та, что с тобой говорит, ждет, чтобы ты ранил ее своим подсолнухом, ибо до сих пор те, кто ее ранил, были мужчины-игрушки, мужчины-чучела!

– Явился хозяин этой земли без хозяина!..

– Возьми, господин круговращения, твою пленницу, твой сладостный дурман, возьми ту, что в твоих объятиях высекает искры жгучей воды, когда закрывает глаза, а когда открывает, то чувствует лишь укусы змеи! Пусть твои брови, клубящиеся над твоими сосновыми глазами, твои зубы из точеных маисовых зерен, все твои волосы, склоняющиеся над твоими мыслями, сделают так, чтобы я стала той женщиной, что ждет тебя во всех городах, во всех местах, во всех постелях, и пусть исчезнет мое неплодие вместе с сухостью моих земель!

Сиу. супруга Хуана Круготвора, ждала чуда от семени подсолнуха. Оно должно прорасти. Ее живот округлится, как древесная крона, ее грудь нальется лилейным молоком. Но дни пробегали, как кролики, недели падали, как скошенный тростник, и снова вернулся красный попугай и замарал ее стройные смуглые ноги. Ни ее лунный срок, ни ее рок не были побеждены. Но все. и живое и мертвое, стало бурно расти и цвести возле Хуана Круготвора. Сиу обернулась женщиной-горой, далекой, голубоватой. Ее огромные руки, лишенные перстней, с тяжкой и грустной безнадежностью лежали на ее коленях, горных утесах. Как сгубить этого человека, который завладел вся и всем? Вши и блохи сделались с него ростом, так разрослось все вокруг. Циклопические дворцы и башни, преогромные мужчины и женщины. Даже крохотные головастики, те, что кружатся в лужах, стали ему по плечо и потому возомнили себя Круготворами вод. В этом чудовищном мире было легко расправиться с ним, он выглядел таким маленьким. И вот его кожей, раскромсанной на куски, обвязали подсолнух, в котором под цветными шелками был спрятан пупок его отца.

Авгуры, узнав от колдуна с руками цвета красной земли о произведенной расправе, закружились волчком.

– Сиу!. – сказали они, приветствуя ее. – Властительница связок и связываний Круготворов, и отца и сына, связи трех кругов, а также круговращений колдунов осиных кружений и хитросплетений, положи этот подсолнух себе на живот, под пупок, промеж своих ног-утесов!

Так и сделала могущественная госпожа Читутуля, и ее бесплодное чрево под знаком полной луны, этого колеса, что кружит по тучам, родило мальчика, который явился на солнца свет вместе с близнецом-братом, тенью своего тела.

Сын, рожденный Сиу, и его брат-близнец, тень его тела. Кружисвет и Кружимрак, прослышали, что сотворены они из кожи своего отца. – ныне узника собственного скелета, звезды из белых костей,. – и никакая сила не могла убить мысль, затаившуюся под их нахмуренными бровями. – брови из мрака были у юноши во плоти и брови из света были у юноши-тени,. – мысль искать и найти скелет Хуана Круготвора, самого славного из Круготворов.

Сиу, огромная и далекая Сиу с материнской нежностью глядела на своих сыновей, один. – во плоти, другой. – тень, оба произведенные на свет связкой из полос кожи и тени их отца и их деда.

– Ты, юноша во плоти, и твой брат, твоя тень,. – говорила им Сиу,. – вы обучены умываться благовонной водой, купаться в алой заре, разрисовывать себя цветной глиной и дни ритуалов: вы обучены. – не забывайте об этом. – носить белую одежду, посылать стрелы из лука и сербатаны, читать календарь, понимать толк в индюке с пряностями, управлять пирогой, почитать древний обычай соблюдать тишину и почивать в гамаке. Всему этому вы обучены, а также умеете петь, рисовать, ваять, строить, и мне осталось лишь передать вам узел Круготворов. кудесников трех кружений.

И Сиу передала им их зачин, их заслон, узел, их породивший, пупок их деда, обвязанный полосками кожи отца, которые Кру-жисвет начал было развязывать. Из кожи родителя, разрезанной на полосы, образуются дороги сына, и потому Кружисвет, юноша во плоти, стал развязывать священный узел.

– Нет, не надо,. – сказала ему его тень на ухо и так тихо, что только он один, юноша во плоти, мог расслышать слова. – Не развертывай эти дороги, не иди тем же самым путем по коже отца нашего и господина. Возьми узелок и повесь его себе на шею. И все намерения твои свершатся.

– Но по дорогам его кожи я попаду в то место, где находится белая звезда его скелета. Туда мне надо попасть, и нет у меня других дорог, кроме его собственных.

– Подумай, не ошибись,. – настаивала тень. – Лучше повесь его себе на шею, на грудь…

– Сделаю, как ты советуешь…. – И едва успел Кружисвет, юноша во плоти, повесить на грудь узелок с пупком и кожей своих предков, как тысячи мошек облепили его, словно то был не узел, а плод слаще меда.

Проворные руки его тени. – быстрые пальцы, сделанные из тьмы… – привязывали нити к лапкам бесчисленных мошек. Красные нити. – к лапкам зеленых мошек, белые нити. – к лапкам черных мошек, желтые нити. – к лапкам кровавых мошек.

Вскинулись спящие руки Кружисвета, и взвились мошки в небо.

– Идем вслед за ними!. – кричал Кружимрак своему брату.

Мошкара улетала с ниточками на лапках, шурша, как шелк, сплетая пестроцветный занавес.

Мошки, летевшие впереди, закружились, а за ними завертелись, переливаясь цветами радуги, и остальные. Круг, еще круг, и радуга превратилась в радужный смерч, на вершине которого засверкала звезда, и был то. – белый скелет.

Кто-то бродил поблизости. Хрусткие шаги. Кто-то не ногами ходил, а шелухой шелестел. Кто-то… Но кто это… кто? Его брат, мрак безглазый, близнец-тень, всегда бывший рядом, ветерком коснулся его ушей. – мол, это травы так движутся, без тела, без ног.

Шаги то удалялись… то приближались…

– Это я.. – послышался голос женщины, сделанной из засохшего тростника,. – я, та, что жила с вашим отцом после того, как его погубили, если жить. – значит делить ложе с белым скелетом. Она заморгала. Но моргала она словно бы не глазами, а губами и, запинаясь, прибавила:

– А теперь спи, сын далекого Ун Батса, усни, и пусть уснет в тебе твой брат бестелесный, мрак безглазый, я же полягу рядом с твоим отцом, Круготвором.

– Ты видишь сон?. – спросил юноша но плоти свою тень, спавшую в нем.

– Нет…. – ответил брат, но на самом деле он видел сон, видел скелет отца, лежащий с женщиной добрых примет и светлых мечтаний под тучей кружащихся мошек, с лапок которых падают нити пестрым дождем.

Проснувшись, Кружисвет увидел скелет своего отца, а рядом. – горбатую старуху,

– Женщины, которые живут с мертвецами,. – сказал ему его брат, его тень,. – стареют внезапно, и плод такого сожительства носят не в чреве, а на спине. Нас теперь будет трое братьев. Ты. – плоть и кровь; я. – твой близнец, твоя тень, и еще один, зачатый отцом с помощью звездного блеска и хоронящийся в горбе у старухи.

Кружисвет, юноша во плоти, не сводил глаз с косматой и горбатой колдуньи. Не может быть, невероятно, ведь с отцом была женщина такая прекрасная, какой в мире не сыщешь.

Колдунья поймала слезливую летучую мышь, распростерла ее крылья своими руками и, сама словно распятая на кресте, обрызгала слюной и словами ее крючконосую мордочку:

– Зверь с мягкой шерстью, ты сгоришь на медленном огне. Когда станешь пеплом, я посыплю им свое кушанье. Когда войдешь в мою кровь, проложишь дорогу к тому, кто сейчас. – лишь капля звездной смолы, чтобы он мог спуститься из горба в мое чрево и превратиться в светило с живыми хрящами и фиолетовыми туманностями. Пусть он сойдет из горба в мое чрево ради всех летучих мышей, которые кружат надо мной в эту пору! Меня не страшит, если он в кровь раздерет мне нутро в поисках места во чреве. Меня ничего не пугает, лишь бы явился на свет истинный сын загубленного Круготвора, порожденный костями его серебряного скелета, а не кожей, разрезанной на куски, как те, которым дала жизнь Сиу. Сын мертвого, не в пример сынам от живых отцов, будет с годами не приближаться к смерти, а от нее удаляться. Он родится взрослым, я знаю, но потом станет юношей, мальчиком, ребенком и только тогда станет живым существом и начнет новый круг своей жизни, вернется к отрочеству, к юности, пойдет к старости и к смерти.

Близнецы, Кружисвет и Кружимрак. настороженно встретили сына горбуньи. Но тот не доставлял им хлопот, ибо совсем ничего не весил. Он стал для них забавой, но ускользал из их рук. как мыло, если они вовремя его не ловили.

Приближалась пора ураганов, и в конце октября, когда зелень стала оранжевой, трое братьев услышали немой зов дерева, огромного, гладкого, без единой ветви.

– Вы мне можете не верить, но это. – пристанище Круготво-ров…. – сказал им Круготвор-Мертвец, невесомый и потому самый подлинный Круготвор из всех Круготворов, ибо к тому же он был сыном летучей мыши.

– Как же мы туда влезем, как будем там жить,. – растерянно спрашивали друг друга братья,. – ведь у ствола нет ветвей, ведь там не на что опереться…

Лиана с зелеными кинжалами и с подсвечниками из белого воска предложила им свои плети. Из них близнецы могли свить веревки, а Круготвор Летучая Мышь, не отягощенный весом, поднимался и спускался как хотел.

– Высоко вам не взобраться… хи-хи-хи…. – смеялась горбунья.

– А разве белки и обезьяны туда не взбираются?. – отвечали ей близнецы.

– А как же вы спуститесь?

– Будем кружить…. – отвечали все трое, ибо и для невесомого спуск без веревки тоже был труден. – Уцепимся за веревки и будем кружиться, на то мы и Круготворы, внуки и сыновья Круготвора…

Тут появилась Сиу на гнедом жеребце, на котором далекий Ун Бате въехал в ее владения, появилась в то самое время, когда трое братьев в сопровождении, как это ни странно, скелета карабкались вверх по стволу со связкой веревок на плече.

Первым поднимался Круготвор Летучая Мышь, за ним. – юноша во плоти, дальше. – его брат, юноша-тень, и последним лез белый скелет, ухватливый, словно живой.

Долгие часы продолжалось мучительное взгромождение на дерево. Обливаясь потом и тяжело дыша, близнецы вместе со скелетом орудовали ногами, руками, коленками, пятками, натирали гладкий ствол песком, чтобы не скользить вниз.

Наконец, достигнув вершины, Юноша во Плоти, Юноша Тень, Сын Мертвеца и Белый Скелет повязались каждый веревкой и привязали другой ее конец к стволу, чтобы, кружась, опуститься на землю.

Привязанные длинными веревками к верхушке дерева, они бросились в пустоту, чтобы летать, как птицы, кружиться, как звезды. На Север и на Юг устремились близнецы, плоть и тень, сыновья Сиу и узла, сделанного из кожи их отиа; на Восток. – сын мертвого и горбуньи и на Запад. – скелет Хуана Кругогвора. в одеянии из звезд, счастливый, судя по его смеху. – полукружием смеялись зубы на черепе,. – счастливый и радостный оттого, что состоялся счастливый полет.

– Все славится делом своим,. – возвестила горбунья. – Сыновья, если с ними скелет их отца, вечно будут кружить!

– Внуки и сыновья Круготвора,. – приветствовала их Сиу со своего гнедого коня. – Никто и никогда еще не взлетал к облакам, не поднимался так высоко!

– Все славится делом своим!. – возвещала горбунья. – Они кружатся… кружатся… И не только они одни… Близнецы обратились в бабочек, птиц колибри, рыб и головастиков в водах… Кружатся… Кружатся… Вместе со скелетом своего отца, белоогненным шаром на пламенеющих крыльях; вместе с моим сыном, Кру-готвором Летучей Мышью, смеющимся, как вампир! Кружатся… кружатся…

Горбунья и Сиу обратили вверх головы, головы неподвижных гор, и смотрят, как в вышине парят те, кто не вернулся на землю, кто занят кружением звезд.

Кинкахy

(О, смелые духом,

слушающие историю Кинкахy,

послушайте историю первую)

Я исчез из жизни людской вовсе не потому, что умер, так было бы лучше, а потому, что меня не видят, меня не слышат, меня не чувствуют, как, например, видят, слышат, чувствуют тех, кто рубит, пилит, варит, строит, печет, мелет, носит, сеет, властвует, лечит, ткет, пишет, отмеряет, рисует, взвешивает, ваяет, поет и красит перья. Обо мне вспоминают только тогда, когда исчезает кто-нибудь из родных, и я прихожу в дом, словно призрак, словно образ самого исчезновения, но все равно на меня не смотрят, они смотрят на другого исчезнувшего, того, за которым я пришел, а если я им что-нибудь говорю, они слушают, не слыша меня, ибо слушают причитания или ненужные слова, уходящие с ветром, слова того, кто призвал меня сюда в недобрый час, а если я начинаю их обнимать, ибо объятия дают утешение, они меня не чувствуют, словно бы их обнимает не человек…

Так жаловался вслух Кинкахy, так говорил, так разговаривал сам с собой, облекая четкие мысли в расплывчатые фразы, шевеля пальцами неподвижных рук, потому что в этот вечерний час после всех непременных ритуальных возлияний голова у него шла кругом.

Потом он сказал, причмокнув вялым, тяжелым, шершавым языком, сладким от свежего пчелиного меда, придающего рассветный аромат напитку, который пьют при обряде исчезновения и делают из меда, древесной коры и воды, никогда не отражавшей глаз женщины, – он сказал, взболтал, вытолкнул наружу свои слова:

– Ох, поступить бы мне в услужение к Богине Голубков Отсутствия, священной Иксмукане, и перестал бы я провожать, провожать исчезающих до перекрестка четырех дорог, где я их и оставляю, когда укажу им добрый путь, выведу на дорогу, с которой им не сбиться, и втолкую им, что не умерли они, а только исчезли из мира живых! Ах, если бы я мог поступить в услужение к Богине Голубков Отсутствия, священной Иксмукане, если бы мог я пройти вспять весь тот путь, что я прошел, сопровождая исчезающих, и дойти до Врат Календарных!

А пока он так говорил, его оранжевые глазные впадины увлажнялись, его слезы прорвали запруды.

– Ох, если бы я мог попасть к Вратам Календарным, меня бы уже не накрыло большое невесомое веко моей тени, я ускользнул бы от своей тени, которая всегда при нас, и прячется в нашем теле, и вечно напоминает нам, что и сами мы тоже тени, которые появляются и исчезают; веко, которое в час исчезновения есть само исчезновение, оно опускается на нас и накрывает нас целиком! Я пошел бы дальше, за Врата Календарей, по желтой циновке, сплетенной из кож светозарных змей, а все, кто по ней идет, минуют вечности, и я сделал бы несколько шагов и прошел бы весь путь, пройденный теми, кто исчез и кого я провожал, и больше никогда бы я не вернулся сюда, в Панпетак!

Он глядел на свои руки, окрашенные в синий цвет, а зубы его, тоже окрашенные, синели меж его толстых губ, которыми он все причмокивал, словно смакуя на исходе вечера дивное вино исчезновения, мечты о том, чтобы пойти в услужение к божественной Иксмукане и больше никогда не возвращаться в Панпетак.

Перед рассветом помощники постучали к нему в дом, но дверь не открылась. Сначала они стучали тихо, костяшками пальцев. Потом – кулаками. Дело в том, что пришла пора исчезать человеку, построившему массу домов из камня в Панпетаке, который раньше был весь из живого дерева, из растений: дома из стволов, крыши из пальмовых листьев, – а теперь окаменел, омертвел; пришла пора исчезнуть некоему Тугунуну, и надо было бдеть У его тела, тела пустого человека, до восхода солнца. Надо быть рядом, произносить над его телом такие слова, чтобы кости того, кто освобождается от плоти и уходит, не наполнились бы тишиной; надо петь, чтобы кости наполнились музыкой.

Когда помощникам надоело стучать в глухую дверь, они вошли в дом через курятник, переполошив сонных кур и петухов, и громко позвали:

– Кинкахy-у-у!… Кинкахy-у-у!

Круги эха замирали в рассветной дымке. Ответа не было. На кухне в маленьком пепельном вулкане еще теплился огонек. Они взяли угли, оживили дутьем и зажгли от них сосновую щепку, которая сначала затрещала смолой и дохнула печальным ароматом, коснувшись огня, а потом запылала пламенем.

Постель Кинкахy была перевернута. Судя по его движениям, которые потерялись в постельном белье: повороты, верчения, удары, рывки, брыканье, коленки к груди, ноги врозь, – судя по страшному беспорядку в комнате: посуда вся перебита, скамьи сломаны, – битва была жестокая, но помощники не встревожились, а только ощерили в улыбке свои синие зубы, ибо знали, что такое случается всякий раз, когда Кинкахy бьется со змием своего ритуального опьянения.

– Кинкахy-у-у!… Кинкахy-у-у!… – звали они и звали, но никто не ответил, а круги эха замирали в рассветной дымке, и они ушли, чтобы самим проводить исчезнувшего Тугунуна, того, что построил дома из камня, дома из извести, ушли, пока солнце, о котором уже возвещали петухи, еще не окрасило землю. Но потому, что рядом не было того, кто мог свершать магический обряд, кости Тугунуна заполнились тишиной, а не музыкой, что, впрочем, он и заслужил, ибо создал каменные города и выбросил вон, в овраги, живые деревянные дома Панпетака, дома из стволов, пускавших ростки, пока люди спали, пускавших ростки и корни, дома со стенами из тростника цвета луны, с пирамидальными крышами.

Никто больше не слышал о Кинкахy. Он исчез исчезнув, он предпочел исчезнуть из Панпетака без хора плакальщиц, без музыки флейт, без своих помощников, которые могли бы стать его главными проводниками.

Козий пастух, с глазами, как черные градинки, рассказал, что на восходе дня перед ним появился и тут же пропал человек, спросивший, где находятся Врата Календарные…

О Кинкахy стали думать все, кто его слышал, о Кинкахy заговорили все, кто видел, как он движет слова, как он движет губами, движет своим языком, движет своими зрачками – черными градинками, оставшимися от того града, который здесь шел в дни сотворения мира, чтобы у всех в Панпетаке были такие зрачки.

Исчез проводник исчезающих!… Исчез сам Кинкахy!… – плакали его помощники, грустя и радуясь, что кому-то из них придется его заменить. Но хотя весь город его оплакивал и вспоминал его добродетели и его пагубное пристрастие к ритуальным напиткам, Кинкахy был доволен, что исчез из Панпетака, где до своего исчезновения уже стал почетным исчезнувшим – из-за своих обязанностей провожать исчезающих и из-за своего возраста, ибо очень старые люди, все, кто пережил свое время, живут, как исчезнувшие, среди живых.

Никто не сомневался. Это, конечно, Кинкахy расспрашивал Козьего пастуха, где находятся Календарные Врата, Кинкахy, который так прозывался по названию местности, знаменитой своими дикобразами-медоедами, самыми большими дикобразами и страшными пьяницами, потому что они пьянеют от меда и убивают всех, кто попадет в их липкие лапы; местности, славящейся также своими храмами и играми в пелоту.

– Ах, если бы божественная Иксмукана, Богиня Голубков Отсутствия, взяла бы меня к себе в услужение, – повторял Кинкахy, – но для этого мне надо отмыть ногти и зубы от синей краски! – Так он и сделал. Казалось, не отмыл, а побелил свои ногти и свои зубы, пемзой стерев с них траурную краску. Нет больше синих жестов Кинкахy! Нет больше синих улыбок Кинкахy!

Он остался очень доволен своей работой и не узнавал самого себя, белорукого и белозубого, словно были теперь у него не ногти, не зубы, а белые зерна маиса. Теперь следовало обрезать волосы, длинные грязные струи застывших слез. Но обрезать было нечем. И пришлось закинуть их за уши. Ах, как приятно открыть уши! Он стал другим. Стал новым человеком. Надо слушать, слушать, когда стали свободны от ритуального занавеса из старческих косм раковины ушей, ранее не ощущавших солнечного тепла.

Затем он поел сладкого тростника, там, в глубокой долине у подножия гор Белые Орлы, названных так за свои голые, похожие на орлов высокие скалы; выпил сок из кокосового ореха и заснул, сжимая свой обсидиановый нож, страшась ягуаров и пум, уже почуявших его запах. Зубы и когти зверей внушали ему ужас, холодивший нутро, когда он валился с ног от усталости, и гнавший дальше, заставлявший карабкаться на деревья, оглядывать неоглядные дали, перепрыгивать через топи, когда появлялись силы. Он видел их следы, угадывал, чувствовал в дыхании ветра близость ягуаров и пум.

Той ночью ему не удалось убежать. Ягуар учуял человека в пещере. Кинкахy понял, что выхода нет, впереди – подземелье, ибо над головой была темень без единой звезды. В глубине слышался шум падающей воды. И был там еще сверчок, сверчок, который своими горячими коричными глазками увидел, как вошел человек.

– Кинкахy, ты не бойся! – сказал сверчок. – Я сильнее ягуара! Спрячься там, глубже, чтобы он тебя не учуял, а я обещаю тебя спасти…

Он был такой маленький, этот жучок, что Кинкахy на него и не глянул. Вот ведь жалость! – говорил себе Кинкахy, придется мне не исчезнуть, а умереть! Меня, проводившего стольких исчезнувших к четырем дорогам, ждет не исчезновение, а смерть! Тот, кого пожирает зверь, умирает, умирает тело, и я сделаюсь тигром, перестану быть Кинкахy!

– Ты не перестанешь быть Кинкахy! Я спасу тебя!… – отвечал его мыслям сверчок и все глядел на него своими горячими коричными глазками.

– Как же это я попал в лапы смерти! – причитал Кинкахy. – Лучше бы мне исчезнуть! Лучше исчезнуть!…

– Я спасу тебя! Я спасу тебя! – настойчиво стрекотал сверчок. – Я могущественнее ягуара.

– Ты могущественнее ягуара, несчастная букашка?… – Он так же вознегодовал на жучка, как негодовал на самого себя за то, что верил, будто смог придумать слова утешения для самых тяжких минут после чьей-нибудь смерти.

– Я могущественнее ягуара! Я спасу тебя своим пением! Спрячься поглубже, чтобы он тебя не учуял. У меня союзников больше, чем звезд на небе, хотя они превратились в капли воды.

Грозная близость хищного зверя, прыжком оказавшегося в пещере (О, если бы отделить его ярость от золотых слитков его меха! О, сильные духом, слушающие истории про Кинкахy!), не позволила Кинкахy усомниться в словах сверчка, расспросить сверчка, правда ли он может спасать своим пением. Это стало последней надеждой Кинкахy. И он бросился в самую глубь пещеры, где шумел падающий вниз огромный поток воды.

– Эй, сверчо-о-ок! – взревел ягуар. – Или ты замолчишь, или я тебя раздавлю…

– Это я раздавлю тебя! – торжествующе стрекотал сверчок.

– Ты – меня?

– Да, я – тебя, потому что если я перестану петь, то пещера рухнет на нас! Я своим пением не даю обвалиться пещере, потому и пою!

– Замолчи, говорят тебе, и повинуйся! Я скорее умру под землей, чем потеряю добычу и погибну от голода!

– Нет! Нет! Нет! Не могу замолчать! Я поддерживаю пением пещеру. Но я замолчу, если ты подождешь, пока я выйду отсюда! Я не хочу быть погребенным в этой мрачной пещере!

– Выходи, да поживее… – зарычал ягуар на сверчка с горячими коричными глазками, он не смог его запугать, заставить унолкнуть стрекочущие углы подземелья. – У меня нет сил ждать, я хочу съесть добычу!…

Пение сверчка стало потихоньку вылезать из пещеры. Ри-и-и… Ри-и-и… Ри-и-и… – слышалось ближе и ближе.

И замерло у самого выхода:

– Но смотри, как только я выйду, я уже выхожу, рухнет пещера, которая держится на моем пении…

Хищный зверь вместо ответа хлестнул себя хвостом по бокам. Оба удара отдались многократным эхом в темной-претемной пустоте.

– Ри-и-и!… Ри-и-и!

Больше ничего Кинкахy не видел, закрылись огромные веки отвердевшей глины. Больше ничего он не слышал. Воткнулись огромные пробки отвердевшей глины. А его самого придавила тяжесть отвердевшей глины, душившей его, обращавшей в камень.

Он не стал умершим. Он стал исчезнувшим. Это его утешало. Хотя он и не добрался до Календарных Врат. Но ему непременно надо было свершить над собой ритуал или, пусть так, самому исчезнуть, чтобы его кости наполнились не тишиной, а музыкой, чтобы его кости взяли и превратили во флейты, а из его черепа сделали бы маленький барабан.

(О, храбрые духом, слушающие истории про Кинкахy! Это – первая, а их сотни!…)

– Кто меня бьет? – спросил Кинкахy из своего глиняного панциря, твердого, как камень.

– Ты не знаешь, кто тебя бьет?… – отвечал будто бы голос ягуара, но ягуар был раздавлен камнями в пещере, которая держалась на пении сверчка.

– Нет, я не знаю, кто меня бьет.

– А надо бы знать! – отвечал голос, и по рычанию, более золотистому, чем ягуарье, Кинкахy понял, что то была пума.

– Я подожду, пока пойдет дождь и размочит твою глиняную кору.

– А небо чистое или в тучах? – Голос у Кинкахy дрожал. Придется умереть. Умереть. Да, это страшно – знать, что придется умереть. Почему не оставят его здесь в покое, погребенным, почти исчезнувшим и готовым исчезнуть совсем?

Он было заплакал, но скоро понял, что слезы могут размягчить его глиняный панцирь и пума приступит к пиршеству.

– Нет, я не должен плакать! – говорил он себе, но все плакал и плакал, потому что никто и ничто не в силах остановить слезы того, кто собирается умереть.

– А небо чистое или в тучах? – И в нем воскресала надежда. – Ты мне не ответила. – Вся его надежда была на то, что день выдастся безоблачным.

– Собираются тучи… – Ответ пумы был краток и лжив.

– Ах, негодный сверчок, мой пещерный спаситель, будь ты проклят, лучше бы дал сожрать меня ягуару, потому как человеку едино, кто его съест, ягуар или пума, но по крайней мере ты не смог бы меня обнадежить тем, что капли воды, которых больше, чем звезд на небе, с тобой заодно и мне помогут спастись. А теперь получилось наоборот, они не защитят меня, как ты тогда говорил, а размочат мой глиняный панцирь, и пума меня разорвет на части.

От нетерпения пума стала рвать на себе усы. Кисточкой хвоста достала до своих клыков и стала ее жевать, всю обслюнявив от голода… правда, не очень сильно ее кусая, ибо сознавала с досадой, что не может отправить в желудок этот нежный кусочек. Ее глаза, как миндалинки, блуждали по чистому небу. Ни облачка не видать.

В страшной тревоге она забарабанила лапами по глиняному панцирю, защищавшему Кинкахy, и ликующий рык расколол тишину. Ударами лап она могла бы разбить твердую глину, и, как из разбитого горшка, оттуда вылез бы человек, сваренный в собственном поту или, как говорится, в собственном соку.

– Кто же меня спасет? – спрашивал себя Кинкахy, чувствуя, как у него отдается в черепе, в голове, во всех костях каждый удар пумы по его глиняному одеянию.

Случилось неизбежное. После одного сильного удара твердокаменный глиняный шар со своим живым содержимым покатился вниз, под откос, к быстрой и глубокой реке. Молнией рванулась гибкая золотистая пума своей добыче наперерез, громом прозвучал ее рев, но упала хищная кошка спиной, лапами кверху в водяную стремнину, которая приняла шар, поглотила его, словно набросила на него траурное покрывало. А пума уже была на берегу, лизала своим щекотным языком мокрый мех и поглядывала на реку, туда, где меж камней из воды выглядывал не то призрак, не то человек с перемолотыми костями, с перемолотым телом, и ему, казалось, не выбраться из глуби речной, и несло его прямо на крутые пороги.

День разгорелся и угас. Разгорелся второй день и тоже угас. Разгорались и угасали многие дни со своими ночами, полными золотого блеска и страха.

Наконец смог Кинкахy выплюнуть горькую слюну, шевельнув перебитыми ребрами, открыв рот, будто воронку, высунутую наружу; выплюнул желчь, горечь мертвого огня, зазеленевшую среди крабов – лакированных, прихотливых и черепах с пепельным тельцем в роскошном черепаховом коробе.

Изнуренный, все позабывший, опустошенный, он снова почувствовал себя Кинкахy, потому что чувствовал благодарность, которая лианой обвивала грудь, вилась вокруг его дыхания. Кого-то же надо было благодарить за то, что он не умер, за то, что может исчезнуть вот так, совсем обессилев… Кого-то… И, глядя на небо, на его огромный лик в золотых оспинах, на мириады блистающих звезд, он вдруг вспомнил, что спасся и не утонул в реке потому, что капли воды быстро освободили его от глиняного панциря, а еще раньше он избежал острых клыков пумы потому, что эти же самые капли не вняли призывам дикого зверя, который рычал гулко и рокотливо, чтобы тучи подумали, что это грохочет гром, и прилетели бы, спеша накинуть на молнию горячие простыни дождя.

Сверчок ему это предсказывал. Полчища водяных капель, многочисленных, как звезды на небе, тебя спасут. Так и случилось. Но они пришли не в дожде. Они слиплись в легкие покрывала, чтобы спрятать его в глубине реки. А потом освободили его из перекатной пещеры, куда было заточено его тело. Каждый из этих круглых крохотных мирков разрыхлял частицы затвердевшей глины, смягчал, увлажнял их и уносил. И так получилось, что его тело стало свободным, поплыло вдоль берега и волей течения было выброшено на острые камни.

– Тиу!… Тиу!… – Мимо пронесся небольшой ястреб. Кинкахy качнул головой ему вслед, поглядел, как он вдруг замирает посреди голубого купола и камнем, метким и беспощадным, падает вниз, на водяную змею, но успевает выбрать другую жертву и, снова взмыв ввысь, уносит в своих коготках раненую куропатку.

– Ястреб! Ястребок!…

– Тиу!… Тиу!…

– Ястреб! Ястребок, не куропатку ты держишь в когтях, а мое сердце! Каплю за каплей теряю я свой рубиновый мед, и никогда не дойти мне в тот край, куда шел. Я сбился с пути, и теперь туман мне застит глаза. Направь меня! Позволь избежать всех неправедных мест небосвода, этого лука четырех лучников, вместе пускающих стрелы со всех четырех сторон света! Не я первый приду туда, где солнце поднимает свои знамена, а я ведь как раз туда и иду, если не ошибаюсь, если Панпетак, этот хребет никчемной земли, вправду расположен среди чертополоха, на чертополохе, на Западе.

– Тиу!… Тиу!…

– Тиу!… Тиу!… Дай мне памятливость и мечты дальновидного человека. Мне надо идти дальше, но сначала мне нужно влить дождь в его серебряный шум, посадить сухие деревья в их тишину, спрятать по весне животных в их смятение. Боги, существа и вещи не могут быть брошены, я должен все привести в порядок, всех поместить на свои места под солнцем, в непостижимой тайне, во мраке, во всепоглощающем слове. Посреди моей груди замирает мое сердце, как ты замираешь среди чистого неба. Смогу ли я без сердца увидеть страну Богини Голубков Отсутствия?…

(О, смелые духом, не смотрите на него, а слушайте! Не смотрите на его заболоченное лицо, а слушайте!)

Ноги на камне не пускают корней. На камне, на извести, на песке. Потому я и смог убежать из Панпетака. Только из живых древесных городов никто не может уйти. Вот почему отсюда я уйду, стряхну сырой песок со своих грязных ног и уйду, да, теперь, когда крабы и пауки начинают думать, что мои пальцы – это части их тела. А мое тело – снаружи. Река навалила на меня мое тело. Внутри меня уже нет ничего. И тут может селиться смерть, которая уже тащит свои одеяла для сна. Звезды! Звезды-овцы мерцают, как будто блеют! Я иду против звезд и ветра!…

Легенда о поющих табличках

На деревянных навесах ступенчатых храмов из мглы и света, пирамидами устремленных ввысь; на деревянных навесах, отливающих красноватым цветом там, откуда широкие лестницы ниспадали подобно каменным каскадам; на воротах крепостей из окаменевшего града; на дверях домов, сложенных из стволов деревьев среди вечнозеленых холмов и существовавших всегда, на протяжении всехдней и ночей,. – везде появлялись на рассвете, одновременно с рождением новой луны, таблички с начертанными на них символами и знаками, служившие для пения и танцев; их оставляли там еще до зари. – никто не видел, как это происходит,. – возникавшие излесов Лунные Шептуны, никогда не открывающие своего лица, не оставляющие никаких следов, стремительные, осторожные, закутанные в легкое покрывало утреннего тумана.

После того как появлялись таблички для пения и танцев, фрагменты узора бесценных слов: гимны богам в храмах, военные песнопения на стенах крепостей, изящные песенки у дверей домов,. – Лунные Шептуны растворялись в толпе на рыночной площади, терялись среди играющих в мяч, пропадали в зданиях школ из белой глины; или же скрывались где-нибудь за городом, чтобы спокойно отведать ледяной луны, луны, которая все росла и росла и которую вскоре нельзя было ни вместить, ни охватить взглядом, ибо наступала первая ночь полнолуния.

Той ночью из одного храма мглы и света, первозданной мглы и бликов полнолунного золота; из одной крепости со стенами из окаменевшего града и зубчатыми башнями, желтовато-красными в ярком пламен и свечей-сосен; из одного дома среди зеленых холмов должны были раздаться голоса, в которых зазвучит священным гимном кукурузный початок, брызнет кровью сражений воинская речь и рассыплется цветами счастья мадригал, чтобы песнями о маисе, сраженьях и любви увенчать поэтическое состязание в честь лунного месяца.

Если голос раздавался из храма, пирамидой устремленного ввысь, то Лунный Шептун, автор сочинения, которое исполнял ось. облачался в праздничные одежды кукурузных полей, чтобы предстать перед жрецами, напоминающими небесные светила, заключенные в геометрические конструкции; он должен был услышать из их уст, помимо традиционных хвалебных речей, как нарекут они его именем Подобный Богам, и принять из их рук, к браслетах из жемчужных маисовых зерен, ожерелье неподвижных бликов, цепь из горного хрусталя, которая украсит его шею переливами сверкающих игл.

Если голос доносился с высоты какой-либо крепости со стенами из окаменевшего града, то Лунный Шептун. – сочинитель военного гимна, выбранного той ночью полнолуния для исполнения с дозорной башни, облачался в свет обновленной вселенной, чтобы предстать перед грозными ветрами, воинами в головных уборах из перьев кецаля, услышать, как его, под раскаты барабанной дроби, величают Непревзойденным Творцом Военных Гимнов, и принять из рук их. окрашенных кроваво-красным соком цветов питаайи, копье алмазной ночи…

Но кому предназначена награда за песни, рожденные живыми древесными соками, словами, что скрепляют понятия?.. Ее должен получить Лунный Шептун. – посланец радуги, услышавший, как его стихи распевали водном из домов, сложенных из стволов среди вечнозеленых холмов. Там. среди плодов со спелой, нежной мякотью, раскидистых ветвей чупамьелеса, кроваво-красных деревьев какао и птиц в клетках, в табачном дыме и уносящем сны тумане, он станет Повелителем Изменчивых Зеркал; там ему и должны вручить драгоценный Большой Шлейф Скорпиона и пойманную трепещущую голубку с оперением из пены.

Луна, сменяющая луну в долгие месяцы без дождей. Стихотворения, созданные для пения и танцев. Каждый лунный период заключал в себе и тонкий, нежный профиль молодого месяца, и огромный лик луны в первую ночь полнолуния, луны, кажущейся еще более огромной в зеркале неподвижного и бездонного озера; в этом двойном полнолунии воды и неба эхо повторяло имена Лунных Шептунов, и мелодии их песен украшали тишину божественной ночи.

Полнолуние, полночь. Таблички со стихами, нигде не прозвучавшими, служили для зажигания огня Летучих Мышей, превращавшего в мимолетный пепел сочинения, отвергнутые Всесильными невидимыми прорицателями, собравшимися в Молочно-Белой Купальне; и пока в золотом пламени огня исчезали рисунки, загадочные иероглифы, деревянные изображения. Лунные Шептуны, которым в этом поэтическом состязании в честь луны не удалось завоевать ни имени Подобный Богам, ни звания Непревзойденного Творца Военных Гимнов, ни титула Повелителя Изменчивых Зеркал, скрывались в лесах, где принимались сочинять новые песни и рисовать знаки на табличках то звенящей кровью певчих птиц, то бубенчиками водяных пузырьков, то капельками волшебной древесной смолы, комочками цветной глины и пылью камней-магнитов, притягивающих мелодии и мысли; они отдавали предпочтение маисово-желтому цвету в сказаниях о военных подвигах, небесно-голубому и зеленому цвету травы. – в любовных песнях: меж землей и небом кров для себя нашла любовь; и лишь по окончании лунного периода возвращались Лунные Шептуны в города, где происходили обряды, возвращались с только что созданными стихами, новыми фрагментами бесконечного узора бесценных слов, узора более долгого, чем человеческая жизнь, чем жизнь племени,. – узора, сотканного речью отдельных людей и целых племен, кочевых и оседлых, чьи поэты на подошвах ног с татуировкой астрологических знаков разносили повсюду загадочные стихи. Исчезали народности, послушно следуя предначертаниям созвездий, а поэтические строки оставались в отпечатках стоп стихотворцев на пыльной дороге.

Только семь раз могли участвовать Лунные Шептуны в поэтических лунариях. Только семь раз, ведь семь раз появлялся серебристый коготок ночи, семь раз деревья, озаренные лунным светом, сгорали,. – роняя не листву, а свои золотые ресницы,. – а небесная твердь начинала полыхать яркими вспышками отсветов: семь раз до боли сжимались упругие волны ночи, как сжимаются песчаные бугорки, когда их ласкает море; и если все это не могли почувствовать и передать в своих песнях одержимые луной безумцы. – тогда они подвергались позорнейшей из кар, издевательству и осмеянию: побежденные в поэтическом состязании, они становились пленниками, и вовремя гротескно-шутовского обряда жертвоприношения у них извлекали из груди шоколадную табличку в форме сердца.

Лунный Шептун Утукэль. – дождь зеленоватых волос, застывшая маска летучей мыши. – в последний раз принимал участие в состязании поющих табличек. Шесть раз подряд в новолуние с гор. поросших бальзамовыми и тамариндовыми деревьями, спускался Утукэль с пачками свежих листьев, увлажнявших росой строки его стихотворений, написанных кончиком жертвенного острия, но ему так и не удалось заслужить, чтобы Летучие Мыши из Молочно-Белой Купальни. – как называли Всесильных невидимых прорицателей Совета. – наградили его ожерельем неподвижных бликов, стрелой алмазной ночи или голубкой с оперением из пены. Хотя высшей наградой для Лунных Шептунов, наградой, к которой они больше всего стремились, было просто услышать, как их стихами. – священными песнопениями, эпическими и лирическими поэмами об урожае, сражениях и любви. – венчают первую ночь полнолуния.