Во всяком случае, Изяслав поверил обвинениям против своего двоюродного брата. В то время он пребывал на острове на Днепре, напротив киевского Выдубицкого Михайловского монастыря. Изяслав призвал Юрьевича к себе и стал выговаривать ему за неблагодарность: «Ты еси ко мне от отца пришел, оже отець тя приобидил… яз же тя приях в правду, яко достойного брата своего, и волость ти есмь дал… Ты же еси, брате, удумал был тако: оже на мя Бог отцю твоему помогл, и тобе было, въехавши в Киев, брата моего яти, и сына моего, и жена моя, и дом мои взяти». Ростислав пытался оправдаться, отрицал все («ако ни в уме своем, ни на сердце ми того не было»), требовал разбирательства и «очной ставки» с клеветниками: «Пакы ли на мя кто молвить, князь ли который, а се я к нему; мужь ли который, в хрестьяных или в поганых, а ты мене старей, а ты мя с ним и суди». Но все было тщетно. Изяслав от разбирательства отказался, побоявшись, что Ростислав хочет его попросту «заворожити», то есть рассорить, как с «хрестьяными» (русскими), так и с «погаными» («черными клобуками»). «А ныне я того тобе не творю, — вынес он окончательное решение, — но пойди к своему отцю».
Изгнание Ростислава Юрьевича из Киева обставлено было так, чтобы как можно сильнее унизить и оскорбить его. Князя посадили в тот же «насад» (ладью), в котором привезли на остров, и всего с четырьмя «отроками» (слугами) выслали в Суздаль. Оставшуюся дружину схватили и, оковав, бросили в заточение, а все имущество князя, включая оружие и коней, отобрали.
Вернувшись к отцу, Ростислав «удари перед ним челом», раскаиваясь в прежних прегрешениях. Юрий простил его. Все случившееся в Киеве он воспринял как оскорбление, нанесенное ему лично: Изяслав, по его словам, «сором возложил» не только на его сына, но и на него самого.
К тому же Ростислав заверил отца в том, что позиции Изяслава в Киеве и вокруг него не настолько прочны, как могло показаться. «Хощет тебе вся Руская земля и черный клобукы, — заявил он. — …А пойди на нь». Это, вероятно, и стало решающим аргументом для суздальского князя. «Тако ли мне нету причастья (в другой летописи: «части». — А.К.) в земли Русстеи и моим детем?!» — патетически воскликнул он и стал собирать войско для похода на Киев{192}.[51]
В межкняжеских войнах XII века — как, впрочем, в любых войнах вообще — очень большое значение имело идейное обоснование собственной правоты. Князь должен был уверить всех — и себя в первую очередь — в том, что он начинает войну во имя каких-то высших интересов, а не только ради собственной выгоды. Юрий хорошо понимал это. Как правнук Ярослава Мудрого, внук Всеволода и сын Владимира Мономаха — великих князей киевских — он, вне всяких сомнений, имел право на «часть», или «причастие», в «Русской земле», понимаемой в данном случае именно как Южная Русь, Поднепровье — политическое ядро Русского государства. Изгнание его сына Ростислава из Киева стало для него удобным поводом для того, чтобы заявить о попрании собственных законных прав на участие в общерусских делах, об ущемлении своей княжеской чести.
Тем более что попранным оказалось и другое право Юрия — на «старейшинство» среди князей «Мономахова племени», И это Юрий тоже поставит в вину своему племяннику. А еще вспомнит о недавнем разорении собственного княжества. «Се, брате, на мя приходил, и землю повоевал, и старе[и]шиньство еси с мене снял» — с такими обвинениями он обратится к Изяславу, обосновывая правомерность своих действий. А как показывала практика беспрерывных русских междоусобиц, доказать свою «правду» означало уже наполовину одержать победу. Оставалось только подкрепить ее на поле брани.
24 июля 1149 года[52], в день памяти святых и благоверных князей Бориса и Глеба (к тому же воскресенье — знаменательное совпадение!), князь Юрий Владимирович, «скупив силу свою [и] половци», выступил в поход, «надеяся на Богь» и, очевидно, на заступничество святых братьев, своих «сродников» и небесных покровителей. Вместе с ним в поход выступили и его сыновья со своими полками — Ростислав, Андрей, Борис, Глеб.
51
В Ипатьевской летописи слова Юрия переданы чуть иначе: «Тако ли мне части нету в Рускои земли и моим детем?!»
52
Львовская летопись называет другую дату — 24 июня (ПСРЛ. Т. 20. М., 2005. с. 111). Ее иногда считают более точной, чем та, что названа авторами Лаврентьевской и Ипатьевской летописей; ср.: