Губорван мрачно наблюдал за всем этим.
— Брови нависли, дума на мысли? — пошутил, проходя мимо, владыка. — Что хмуришься? Как звать-то тебя?
— Мироном, — удивленно помолчав, откликнулся тот.
— Ну-тка, Мирон, повторяй за мной!.. Ангел Божий, хранителю мой святый, данный мне от Господа с небеси для сохранения меня, прилежно молю тебя, ты меня сегодня просвети и от всякого зла сохрани, настави на добрые дела и на путь спасения направь. Аминь!
Мирон, исказив, как от боли, лицо, с трудом перекрестился.
— Рука будто пудовая, владыка. Не помню уж, когда крестное знамение на себя клал. — И добавил тихо, полуотвернувшись: — Из самых глубин грехов моих к Тебе, Господи, взываю.
Владыка благословил его:
— Молись всегда. Да воскреснет Бог и расточатся врази Его. Знаешь?
— Знаю… Яко исчезает дым да исчезнут…
— Молись, — повторил епископ, отходя от него.
— А ты, Лугота, что унылый, по подобию моему? — обратился к юноше Мирон. — Не обижайся на злоязычие мое, что над Ульяницею твоей посмеивался, мол, она маленька да морглива. Это у меня самого сердце похотию было уязвлено, смолоду обуян ею. Простишь?
— Сон тяжкий мне привиделся, — сказал Лугота.
— Ну-ка?
— Будто сидит с нею некий дивный собою муж, и пьет она с ним, а он начинает играть с нею бесстыдно. Ульяница же, по ланите его игриво ударив, встала и, обняв его, в шею лобызать начала.
— Пустое! — убежденно воскликнул Губорван. — Пустой сон! Уж я-то во снах понимаю. Это пустой сон ты сбредил. Дух мрачен гони, а яростию ратной укрепляйся! Не до поросят свинье, когда самое палят.
— Уж скорей бы! — тоскливо оглянулся Лугота.
— Поспеем! Чай, не к обедне опаздываем!
— Да и то! Говорю одно, а думаю иное: хоть бы еще часок не начиналось!
— А мерина моего звали Катай, — скорбно сообщил Леонтий монашку. — Забыть его никак не могу. Собою сер, а грива налево с отметом.
— Мне великий князь Константин Всеволодович в восемнадцатом году икону заказал Богоматери для Успенского собора в Ярославле, — задумчиво говорил монашек о своем. — Не знаю, уцелела иль нет? Великая панагия называется. Цвета я взял одинаковы: золото и киноварь, серебро и киноварь, охра, белый, — все цвета величия. А синий и зеленый — символы смирения — покрыл я золотыми проблесками, умалил их обширностию алых оттенков. Даже епископу Симону тогда понравилось. И в том же году написал я еще Оранту Ярославскую в память победы на Липице.
— Так ты такой же старый, как я? — поразился Леонтий.
— А ты думал, младень? — посмеялся монашек. — При каше скорее старишься. А когда постишься много, время медленно идет. Ну, что, Леонтий?.. Зрю меч и Небу себя поручаю. Чаю смерть и бессмертие помышляю? Так ли? Храни тебя Господь!
— И тебя тоже, — вмале прослезился Леонтий. — Люди-то кругом как и хороши кажутся перед смертью. Как мы могли злобиться и взыскивать друг на друге? Ты скажи, отчего монахи светлы и не вздорны?
— А мы о смерти кажин день помышляем. Ну, брат, не страшись. Может, еще уцелеем?
Обнялись.
Оружие все еще продолжали раздавать с возов: бронь, сулицы, ножи — засапожники пятивершковые, рогатины. Знаменосцы разбирали стяги и знамена, трубачи — сурны, рога и трубы.
Ратники еще и еще затачивали наконечники стрел и копий, десятники выдавали железные булавы и кистени, бляхами утяжеленные, литые булавы с шипами, а ино булавы — шестоперы.
Святослав с сыном надели шлемы с личинами — железными забралами, для защиты щек и затылка к шлемам прикрепили, помогая друг другу, кольчужные сетки, застегнутые пряжками у шеи.
— Митрий, у тебя подковы ледоходные?
— Так, батюшка.
Был Дмитрий все утро замкнут и сумрачен.
Святослав жалел его: не отдохнувши, сразу опять в бой.
— Шпоры-то шипастые надел? — заботился как отец.
— Да, тяжелые. — Дмитрий был краток и не разговорчив.
— Нож у тебя есть?
— Наваренный. Хороший.
— Митя, а что ж ты не сказал дяде, как сын-то его младший погиб? — несмело напомнил Святослав.
— А зачем? Ему легше, что ль, станет? Живы будем, после битвы скажу.
— Помолиться бы о нем. Сорока-то ден нет еще?
— Кто остался жив после пожара, тот помолится обо всех.
— А остался ли кто?
— Откуль мне знать! — равнодушно ответил Дмитрий.
Досада распирала его, но приходилось это скрывать.
Так получилось, не хватило времени с батюшкой сговориться, чтоб утечь отсюда подалее. Теперь лишь бы уцелеть и в плен не попасть. Эта мысль только и занимала. Он ее не высказывал, но про себя знал: всю хитрость приложу, чтоб из боя невредиму вырваться. Неуж мое сильное, хотя и усталое тело того достойно, чтоб вран его расклевал, как труп молодого Владимира? Никогда не забыть, как татары, хекая, его на куски разрубали.