Когда солнце поднялось над дымящимся, полуразрушенным городом, никто из вчерашних бунтарей не вышел на улицы. Испуганные до полусмерти, раненые и избитые, люди предпочитали оставаться по домам.
Бледного и трясущегося Ипатия привели во дворец к императору. Он не мог ответить на вопрос, почему он решил узурпировать власть. Отрицать же факт узурпации было бесполезно — половина населения города была свидетелем вчерашней «коронации».
— Пощади, цезарь! — бормотал несчастный. — Я позволил себе поддаться гласу народа. Это было неправильно — неправильно и глупо. Я бы и сам это понял, очень скоро понял — и отрёкся бы в твою пользу!
Глядя на уничтоженного, трясущегося старика, ползающего перед ним на коленях и умоляющего сохранить ему жизнь, Юстиниан почувствовал приступ жалости. Этот человек не представлял угрозы. Ипатий всегда нравился Юстиниану, он считал его почти другом. Император был уже готов простить его, но натолкнулся на взгляд Феодоры; она предостерегающе покачала головой, не произнося ни слова. Юстиниан вынужден был признать — она, как и всегда, была права: всякую попытку узурпировать власть следовало пресекать жёстко и беспощадно. Поколебавшись мгновение, он отдал приказ казнить Ипатия. Не пощадили и Помпея — чуть позже тем же утром тела обоих братьев были сброшены в море. Восстание завершилось.
В своих покоях Юстиниан больше не мог сдерживаться и разрыдался. То были слёзы облегчения, вины, скорби — ведь в результате этих событий погибло столько людей, — но ещё это были слёзы благодарности и любви к женщине, которой отныне он был обязан своим троном и, скорее всего, жизнью.
ТРИНАДЦАТЬ
Если вы не будете соблюдать дисциплину,
мы кончим тем, что предадим африканцев,
кои являются римлянами, в руки вандалов.
Даже во дворце Юстиниан не мог укрыться от мрачного грохота телег, вывозивших трупы с Ипподрома в течение двух дней и ночей; это было болезненным напоминанием и укором императору, потому что и на нём лежала вина за беспорядки в столице. Но хотя ему трудно было простить самого себя, он верил, что бог его простит непременно (он считал, что вмешательство Феодоры и было знаком божьего благоволения к нему). Всё случившееся свидетельствовало о том, что бог возлагает на него большие надежды, — прежде всего Юстиниан думал о своём Великом Плане, восстановлении единой и неделимой Империи наряду с установлением единой истинной веры по всей Новой Римской Империи.
Для начала, однако, следовало искоренить всякие мысли о бунтах. Чтобы задобрить людей, он отправил в отставку Эвдемона, Трибониана и Иоанна Каппадокийского, впрочем, намекнув им, что это всего лишь временная мера; им продолжали выплачивать жалованье. Все трое были слишком ценны для него, чтобы отстранять их по-настоящему. Кроме того, их верность Юстиниану была неоспорима — верность того качества, что Юстиниан ценил больше всего.
Несмотря на возражения некоторых министров, император одобрил не слишком жестокие репрессии против тех, кто был повинен в беспорядках. Некоторые аристократы, сенаторы и консулы были отправлены в ссылку (им было позволено вернуться из неё при условии хорошего поведения; в этом случае им даже могли вернуть конфискованное имущество), кроме того, был закрыт Ипподром — вечное и традиционное место сборищ недовольных[62]. До таких пределов распространилась месть государства бунтовщикам; что касается недовольных, то, хотя большинство их жалоб было оставлено без внимания, они испытали немалое облегчение от подобной примирительной политики, чтобы протестовать и дальше — по крайней мере пока.
Главным для Юстиниана в этот период стало выражение благодарности богу за освобождение и спасение — а что могло бы более выразить такую благодарность, как не восстановление храма Айя-София? Император задавался вопросом: не было ли разрушение храма предопределено свыше для того, чтобы храм был отстроен в ещё более великолепном и славном виде, как дань уважения к Всевышнему со стороны его избранника?
62
Всего на несколько лет. Когда он вновь был открыт, Зелёные и Синие вновь принялись враждовать и разжигать смуту.