— Как вы смеете тут вымерять, рудники-то мои! Да я вас в острог закатаю за самоуправство!
Казака на испуг не возьмёшь. Казак и сам мастак орать, особенно, если хватит чару. Заводчик и его подручные — слово, казаки — сотню! Так ни к чему и не пришли. Казаки с горы не сошли, всё вымеряют. Видит Пашков — дрянь дело. Сел в экипаж и к станичному есаулу.
— Стоит ли нам ссору заводить, — сказал он ему. — Хочется с вами жить по-соседски, тем более у меня грамота на гору имеется.
Верно, предъявляет он есаулу старинную грамоту, которой все полтораста годов будет. В той грамоте так и прописано:
«Записать за Твердышевым и Мясниковым все найденные ими до сего времени рудники и по силе берг-регламента владеть ими и протчее»…
Есаул наш просмотрел бумагу и говорит:
— Бумага ваша царская, да утеряла силу, потому что новым царским указом перекрыта! Мы и сами рады с вами по-суседски жить, но вы к нам на станичную землю лезете!
Заводчик видит дело обстоит не так просто и говорит есаулу:
— Чьи тут земли — неизвестно, надо справки по документам навести в Оленбурхе. А пока наводят, чего нам ссориться, давайте лучше выпьем!
Есаул отвечает:
— Извольте, я согласен на это с вами, благородный человек, но только всем казачеством пить придётся!
Пришлось заводчику раскошелиться: трое дён пьянствовали казаки…
С тех пор так и повелось, известно казаку не сено на горе косить, не руду ему добывать, казачье дело — пика, сабля острая, дело походное, да песня молодецкая. Ну, как только снег по зиме стает, просохнет, да зашевелятся в отвалах рудокопщики, так они на гору и ну вымерять и гнать оттуда рудокопщиков: — Наша гора, да и только!
Опять, глядишь, катит заводский приказчик, Пашков-то в те поры в Санкт-Петербурге проживал из-за жены-барыни. Известное дело — модница, а на Белорецке не пофорсишь нарядами.
Ну, приказчик опять выставляет там сколько вёдер водки, а мы пьянствуем. Так и длилось ни мало, ни много 14 годов. Весело! Но в Оленбурхе тоже начальство сидит и ему пить-есть надо, завидки, поди, берут. Закопошились все. Наказной атаман нажал, а генерал-губернатор в пятьдесят седьмом году прислал сотника Пневского. Я в ту пору добрый казак был, в Севастопольской войне огнём крестили, всё помню. Пневский, видать, не промах был человек. Может и от наказного атамана совет был дан ему строгий: он обошёл грани и замежевали Магнитную гору нам. Казачья гора и вся тут!
Тут, братец мой, почище дела заварились: сцепились Пашковы со всем войсковым кругом. Собрались казаки на раду и порешили послать своих депутатов к министру финансов, потому горами и рудами он правил в те поры…
К министру казаки подъехали ловко. Чем они его взяли, теперь запамятовал, да и не в том толк, но только министр признал за казаками правду. Положил казакам владеть Магнитной горой, а Пашкову запретил разрывать Атачи. Оставить ему только три рудничишка, кои сто годов тому назад его прадеду отвели.
Тут на Яике завеселились, известно сам министр сторону казаков принял, не посмотрел на заводчика. Мы станичники и рады выпить, да не с чего. Многие старики, так даже недовольны были таким оборотом дела.
— Глядишь, раньше-то каждый год ведра два-три дарового вина пили, а ноне где возьмешь? А что с той горы, железо грызть будешь!
Вишь, как мы рассуждали. Известно, глупство одно! Только ведь Пашков не успокоился и до Государственного Совета дошёл!
Там долго думали над этим делом, а только казаку туда трудней добраться. Пытались наши депутаты дойти и туда, да рылом не вышли и мошна тоща перед Пашковым. Хоть казачий круг, а перед богачеством Пашкова не устоять!
Весной, в шестьдесят девятом годочке последовала монаршая воля, по которой повелевалось начинать дело сначала, а до решения его владеть горой Пашковым. Вот ведь как вышло! Ну, известное дело, чего казаку взять, оставалось только заводчику досадить. Когда наедут на гору за рудой, ну и драка, а потом замирение за выпивкой. Как народом сказывается: с паршивой овцы, хоть шерсти клок!
Правда, у кого кони, да победнее казак, а то иногородние, иль башкиры поднанимались возить руду на Белорецкий завод. Но суди, какой тут заработок, коли Пашков платил за поставку руды по семи копеек с пуда. Это за сто вёрст походу по тяжкой дороге через горы, в Белорецк. Шутка!
Вот ноне старичок-горщик приходил. Ведь недаром сюда приволокся, подослан кем-то рудознатец! Выходит новые хозяева наискиваются на гору. Вот, гляди, говорит, клад. Кому клад, а нам наклад! Только понюшка одна!
12. ПРОЩАЙ, МАГНИТНАЯ!
Незаметно пришла осень. От жаркого солнца за лето выгорели и высохли травы. Степь лежала бурой и унылой. В ясном бирюзовом небе с утра тянулись с курлыканьем косяки журавлей, кричали гуси, лебеди. Летели с сурового горного Урала перелётные птицы на юг, в тёплые края. Мы долго провожали их грустными прощальными взглядами. Окрестные степные озёра и ильмени наполнились птичьим криком. Стаи перелётных гусей и уток кишмя-кишели в озёрных и речных заводях. По ночам от гусиного гаганья, да от утиного кряканья, от свиста и шума перелётных птиц, нельзя было разговаривать на базу. Казаки целыми днями охотились на перелётную дичь. Казак Степанко подбил журавля, добить его он пожалел и принёс домой. Мы с Митяшкой выпросили раненую птицу и, промыв перебитое крыло, перевязав ранку, пустили разгуливать его по двору. Журавушка вышагивал по тропке и, заслышав в небе голоса перелётных стай, громко и жалостливо взывал им в ответ, затем, распустив раненое крыло, разбегался и пробовал взлететь. Однако, из этой попытки ничего не выходило.
Он со стоном падал на правый бок и, раскрыв свой длинный клюв, испускал жалостливые урчащие звуки. Залётный гость дичился хозяев куреня, завидя меня или Митяшку он забегал в угол и там зло ворчал.
Первой он признал бабушку. Она вышла на крылечко и, разбросав кусочки пахучего хлебного мякиша, ласково позвала:
— Журавушка, милый Журавушка, подь сюда! Ну, подь, глупенький!
Словно понимая ласковую человеческую речь, журавль подошёл к бабушке и стал клевать хлеб. Насытившись, он не отходил от старухи. Она уселась среди двора на чурочку и ласково-ласково пеняла ему:
— Ну, что, дурачок, попался? Ишь, как не повезло. Чтобы подальше от станицы лететь. Народ тут такой!
Опустив на грудь длинный клюв, журавль с важным видом стоял перед бабушкой и внимательно выслушивал её воркующую речь.
Вскоре он привык к интонациям её голоса, и нам казалось, что птица понимает человеческую речь. Журавушка оказался на редкость умным и толковым. Когда ему хотелось есть, он подходил к оконцу и стучал клювом в стекло. Если бабушка долго не выходила из домика, он терпеливо стоял на одной ноге перед крылечком и выжидал её. Постепенно он привык к дедушке, и к нам, ребятам. А раз даже увязался за мной на станичную улицу. Он важно вышагивал следом, никого не боясь, лишь изредка поглядывая в небо: не послышится ли знакомое курлыканье. У лавки сидел Дубонов и, завидя вышагивающего за мной журавля, закричал мне:
— Эй, казара, учён журавель? Продай мне его! Целую жменю орехов отвалю!
— Зачем же он вам, дядюшка? — сдержанно спросил я.
— Как зачем? — удивился лавочник: — Известно зачем, откормлю да и слопаю. Тикавно[17] отведать!
Я ускорил шаг, а за мной поспешил и журавль. Подальше от этого неприятного человека!
Глядя вместе со своим пернатым другом в прозрачное осеннее небо, я часто с грустью вспоминал: