— Вот это я понимаю — условия! — постучал он ладонью по старой мебели. — Как в чёртовом королевском дворце, да простят меня англичане!
— Ага. Охренеть просто, — он сел за старый деревянный стул, скрипящий и шатающийся от самого ветра.
— Не бузи.
— Констатирую.
— Ты родился с такой серьёзной мордой, что ли? «Констатирую», — констатируют смерть, — тот беспечно улыбнулся. — Впрочем, не в наши времена — в наши только проверяют контрольным выстрелом.
— Остроумно. И да, я роди…
— Боже… А где в твоей голове функция «юмор»? Включи, будь добр, — Уилл лишь сказал себе, что не стоило расслабляться ни при каких обстоятельствах. — Ещё и этот чёртов дождь.
— О, ну уж это скоро пройдёт — можешь не жаловаться.
— Кто знает, кто знает… Знаешь, дождь может идти вечно. Об этом не все в курсе, но я точно знаю: дождь может идти вечно, — охотник лишь ухмыльнулся в ответ и вспомнил, что приобрёл пару самодельных спальных мешков в Монреале — наконец его ждал здоровый сон. — Скажи… Между нами, как говорится, — вдруг приподнялся Ворон. — Ты же соврал насчёт своего первого убийства?
— Отвали.
— Я же это не для того, чтобы потом пацану разболтать — просто ответь мне… как человек, что ли? Как тот, кто не я: тебе действительно было трудно убивать впервые, или это был просто способ подбодрить?
Хан молчал, смотря в пол. В его воображении вновь возникали те самые картины — отрезанная переносица и выпавший глаз Габриэля, катящиеся по пыльной земле. Он стоял и думал, изменилось ли что-то в его мыслях со временем, изменилось ли отношение к поступку, совершенному им. Он вновь взглянул на своего собеседника и произнёс ответ, но адресован он был вовсе не сидящему на диване перебежчику, а ему самому — Уильяму Хантеру:
— Нет, я не чувствовал ничего. Моё первое убийство действительно оказалось правым для меня делом, так что оно очень помогло мне переступить тот порог морали, к пересечению коего меня готовили всё сознательно детство. И так все последующие разы — я просто старался представлять людей врагами того же уровня, на котором был мой надзиратель, и становилось гораздо легче. Единственное, что я ощущал, забивая его до смерти — злость. Но не на него или на мир — на себя. За то, что не мог причинить ему ещё больше боли. Что мои удары кнутом были всем, на что я был способен в отместку за все те пытки. Так что, отвечая тебе: злость. Больше ничего.
— Хм… Благородно было соврать.
— Никто не нуждается в правде — всем нужно лишь подтверждение собственного мнения. А теперь… зачем тебе это было нужно?
— Да так… — он задумчиво взглянул в сторону. — Считай, для подтверждения собственных догадок — было бы очень обидно, если бы я действительно в тебе ошибся.
Старик оскалился, идя обратно, а мужчина лишь улыбнулся в ответ. Нет, в той улыбке было явно нечто большее, чем просто внушающий страх смех, нечто настолько отвратительно чужое для наёмника, что он просто не хотел для себя осознавать, чем же было вызвано то отвращение, но был уверен: во время своего первого убийства Ворон всё так же улыбался. Вся их схожесть в фатализме и прагматичности мышления разбивалась об один простой факт: в тот момент, когда Уильям кричал бы от злости, Эммет смеялся бы и смотрел вдаль — так же, как и всегда.
Парень всё ещё сидел там, где и сидел. Казалось, он вообще не сдвинулся с места, не пошевелил ни мышцей лица, ни даже глазом — он просто смотрел в одну точку, находя в серой треснутой стене с облезлой краской почти весь свой мир.
— Слушай… Тебе действительно стоило бы пойти и лечь. Спальные мешки — помнишь? Сон в машине — дело, конечно, хорошее, но…
— Что такое окно Овертона? Он сказал, что оно у всех прошло по поводу убийств, так что все теперь убивают спокойно… Что это?
— Это… — понимая, что разговор выйдет долгим, наёмник сел на трубу рядом с машиной. — Это… как концепция… Схема того, как неприемлемое становится обыденным, — Ви молчал в ответ. — Смотри: ровно в начале всего того… апокалипсиса, что начался, бравые американские солдаты не убивали гражданских ни за какие награды — ни один человек в форме не мог бы даже представить себе случай, когда отряд военных заходит в деревню, и выбивает всех её жителей до единого, потому что разведчики засекли признаки заражения у церковного священника. Не совсем сочетается с тем, что меня хотели расстрелять не так давно, не правда ли? Командование знало, что это рано или поздно станет необходимым, так что оно подхватило информационную повестку — они на своих военных частотах часто устраивали балаганы и проповеди о том, насколько это плохо — убивать невиновных. Рядовые, офицеры, генералы — все рассказывали о принципах морали общества, попутно насвистывая что-то о пережитых операциях. Думаешь, это было правильным делом? — Айви оглянулся. — Меньше года потребовалось на то, чтобы вопрос морали предстал перед солдатиками остро, но неоднозначно — многие так часто слышали об убийствах, что просто понимали: «Да, это плохо, но для некоторых это бывает неизбежно», — они начали обсуждать убийства, их причины, их обстоятельства. А обсуждение — это ровно то, что нужно для первых этапов. Потом понеслись рассказы и истории о том, что у многих действительно не бывало выбора, что убийство было броском монеты — либо умираешь, либо убиваешь. Это… стадия нейтралитета, если хочешь. И даже больше — пошли рассказы о том, что «убийство этих рейдеров, совершающих налёты, сделает местные лагери более счастливыми», — убийство стало… приемлемым, частично разумным делом. На тот этап, как ни странно, ушло больше всего времени — чтобы люди воспринимали всё… как инструмент. А потом случилось то, что случилось с Иреном: «Если все всё равно умрут — почему бы это не использовать в своих целях?» — всё стало… Стало поощряемым. Стало настолько обыденным, что больше не было крайностью ни для кого. Вот это и есть окно Овертона — это прямая, на чьих краях одна и та же вещь может быть как абсолютным злом, так и абсолютной нормой — всё зависит от времени, обстоятельств и усилий.