— Вы думаете, — Таня собралась с духом за полминуты и снова смотрела прямо, без страха и душевных метаний — думаете, я вообще… способна к монашеской жизни? После того, как я убила сына.
Снова этот вопрос. Гильермо знал, как на него ответить. И нельзя сказать, чтобы не ждал его.
— А вы думаете, Господь призывает к монашеской жизни исключительно людей безгрешных? Если бы Он хотел видеть возле Себя только таковых, кого бы тогда…
— Женю, — неожиданно быстро ответила Татьяна, очень его этим удивив. Он-то честно считал, что вопрос риторический.
— Может быть, сестра Евгения и впрямь такова. Я ей не исповедник и не близкий друг, так что не могу знать, что у нее внутри и что у нее в прошлом. Однако вот, скажем… скажем, я — не таков. Большинство моих братьев не таковы. Не таковы были святой Петр, отрекшийся от Христа, святой Павел, гонитель христиан, святой Юлиан, бывший разбойник, святой Андрей Горкумский, развратник и нарушитель целибата, блаженный Карино, убийца Петра Веронского. Да и сама святая Магдалина, на чье торжество придутся ваши обеты. Так что утешьтесь, сестра, небеса полны таких, как мы с вами. Там и сына встретите.
Татьяна чуть улыбнулась этому благородному товариществу.
— Вы… так говорите всем грешникам?
— Разговор у нас предельно откровенный, — Гильермо оценил ее храбрость. — Так что я вам предельно откровенно отвечу — не всем. Только тем, которые спокойно говорят о совершенном убийстве и при этом в клочья рвут носовые платки.
Она в замешательстве взглянула на свои руки.
— Простите. Я вам новый принесу.
— Рвите на здоровье. Считайте, что это подарок из Франции… в преддверии обетов.
Татьяна, не поднимая головы, смотрела на белый платок в цветочек. Платок с наполовину уже оторванным рубчиком, а ведь крепкая ткань.
— Мой первый исповедник, человек очень немногословный, — сказал Гильермо, твердо решив, что не будет гладить ее по руке и вообще утешать — не это нужно кающемуся! — некогда подарил мне хорошие слова. После исповеди, в которой я сообщал ему о многом… В частности о том, что всерьез желаю смерти одному человеку…
Таня наконец подняла голову, глядя так, будто боялась, что Гильермо будет ее оправдывать.
— Он сказал мне: важно не то, кто ты есть, а то, кем ты должен стать. Никогда не сдавайся.
— Значит, я могу…?
— Я так думаю, даже должны. В качестве епитимии.
— Что я должна? — она смотрела как-то уж совсем растеряно, не понимая, жалеет он ее — или все-таки, слава Богу, нет.
— Дать обеты, — Гильермо улыбнулся так, что она не смогла — хотя бы неуверенным зеркалом — не отразить его улыбки. — И исполнять их с любовью и тщанием, неустанно молясь — например, хотя бы десятку из ежедневного розария читая, не будем переоценивать нашего «неустанно», десятка в день реальнее — за Алексея, чья душа куда более подвержена опасности, нежели ваша… и уж тем более нежели душа вашего сына. Готовы такую епитимию исполнить?
— Господи… Конечно, готова!
Татьяна задвигает носом, забыв о рваном дареном платке, но даже это ее не делает менее иконописной. Ей бы потрясающе пошел черный велон, неожиданным наитием понимает Гильермо — так ясно видит эту картинку: не черные гладко зачесанные волосы, а черный покров монахини. Вот на кого она похожа — на сестру Риту, прежнюю настоятельницу римских затворниц. Все с Божьей помощью уладим, как говорила та же сестра Рита, когда Гильермо, сердясь и негодуя, отправил к ней пятьдесят польских паломниц для размещения в двадцатиместном гостевом корпусе…
— И еще вот вам, почитайте, — Гильермо кладет ей на колени мятую книжку. — Это Клодель. Особенное внимание обратите на «День даров»: это как раз для таких, как мы с вами.
— Тоже в качестве епитимии?
— Ну нет, в качестве епитимии я бы вас засадил свои стихи читать, — смеется Гильермо и легко, одним слитным движением поднимается с пола. — А Клоделя — просто для душевного успокоения. Вы его любите?
— Homme, si tout est faux hormis la vйritй…[18] — вместо ответа на память процитировала Татьяна.
— Вот, это уже дело! Это уже по-доминикански. А теперь сокрушайтесь о своих грехах; я вам их отпускаю.
Татьяна чуть пригибает голову под его теплой рукой и закрывает глаза.
«Оглянись, оглянись, Суламита! И мы посмотрим на тебя»[19].