Да зачем вам смотреть на Суламиту, как на хоровод Манаимский, как на парк имени Горького?… Не смотрите на нее пока. Она потом сможет оглянуться.
— Все ли это, что вы хотели мне рассказать о своем бывшем… сожителе, Татьяна?
Татьяна смотрела честными иконописными глазами. Гильермо невольно вспомнил семинар по восточной иконописи, который в Санта-Марии как-то читал специалист из «Руссикума» — маленький, кругленький, совершенно помешанный на своем предмете лектор, у которого была потрясающая привычка: все его реплики на письме оканчивались бы восклицательным знаком. «Видите, глаза Богородицы не сомкнуты здесь, в уголках?! Это чисто восточная черточка, глубоко символическая!.. Глаза Марии, всегда смотревшие на Иисуса, видевшие только Иисуса, не могут быть замкнуты даже в начертании!»
— В порядке исповеди — да, все, — твердо ответила Татьяна.
— Тогда еще один вопрос — уже не в порядке исповеди, а для… прояснения канонических тонкостей. Ваш брак был официально зарегистрирован? Государственной инстанцией?
Таня невесело усмехнулась.
— Нет. Вот уж не знала, что мне когда-то это окажется на руку! Леша ни за что бы не пошел в ЗАГС — ну, регистрировать брак. Он же был… я вам говорила — мы были вроде хиппи. Он это все презирал. Говорил — штамп в паспорте, подумаешь, государство обойдется, а по правде мы и без штампа супруги. Мама его и другие родственники так обрадовались, когда Леша привел меня к ним в дом жить и сказал — вот моя жена… Нет, не этому обрадовались, конечно. Они просто счастливы стали, когда он им ответил про регистрацию — примерно так ответил, как я сказала. «Не расписались?» — как сейчас помню, тетушка даже перекрестилась. Но это все уже не в порядке исповеди, отец. Это так, ерунда.
— Тогда можно считать, что мы закончили? Вернемся к остальным? Там еще оставался чай… и вино.
— Простите. Я вам и чаю толком попить не дала…
Даже не отвечая на эту глупость какой-нибудь правдивой банальностью — «Я сюда не чай пить приехал», например, или «для меня великая радость преподать счастливое таинство покаяния» — Гильермо протягивает ей обе руки, помочь подняться.
— И никогда не сдавайтесь, слышите, сестра? Никогда.
— Jamais, — яростным эхом откликается Таня, сжимая его пальцы полудетским обетованием — «так тому и быть».
Глава 9
Que maudit soit la guerre [20]
Исходя из того, где начинался этот день — 21 июля — Гильермо никогда не предположил бы, где и как тот закончится.
Потому что начинался он в отличном месте, в большом и светлом зале фехтования спорткомплекса ЦСКА, где проходили предварительные соревнования на личное первенство и куда двое братьев явились исполнять свой конспираторский долг.
Гильермо до того мало знал о рапирах, вполне мог бы перепутать рапиру со шпагой; но вид соревнований — а для прикрытия полагалось хоть на что-нибудь олимпийское сходить — он избрал еще во Флоренции по принципу «чтобы не совсем противно», памятуя, что денег хватит максимум на четыре похода по стадионам — а кроме того, с детства был обуреваем острой неприязнью к футболу, баскетболу, борьбе… да, собственно, всему, что мало-мальски напоминало спорт. Фехтование, по его мнению, скорее походило на игру, на что-то такое турнирное, относящееся к эпохе Артура — или хотя бы персонажей Дюма, а значит, вконец отвратительным быть не могло, максимум — смертельно скучным. Скучать он и собирался, честно готовился ради миссии вычеркнуть из жизни потенциально хороший день, в которой можно поприключаться или хотя бы отдохнуть. Тем страннее ему было, когда волна чего-то, очень похожего на молитву — или восхищение — или детскую радость — подбросила его на сиденье стадиона, когда рапирист французский сборной по имени Дидье Фламан нанес решающий укол своему советскому противнику, и три четверти зала завыло, а последняя четверть — разразилась не то детскими воплями, не то своего рода глоссолалией. Гильермо с удивлением услышал свой собственный голос в этом хоре — и свой же собственный стон, когда месье Филипп вскоре после одного нанесенного укола пропустил сразу несколько.
Но лучше всего на свете, лучше всех был другой фехтовальщик. Гильермо мельком слышал о школе великого мэтра Ревеню, совершенно не помнил о ней, но если бы кто ему сейчас напомнил — поклялся бы отслужить вотивную мессу за этого мэтра Эрнеста и его учеников, когда на ринге появился великолепный Паскаль Жолио.
Месье Паскаль, этот юный Гарет — или, скажем, Персиваль наших дней — был очень маленький и хрупкий. Нет, пожалуй, все-таки Гарет Бомейн: так прекрасны были его руки. Невысокий, ниже почти что всех своих оппонентов; тонкий, как тростинка — он казался белой молнией в снежном фехтовальном костюме, с длинными, сзади выбивавшимися из-под маски черными волосами. Он был — молния, он был — победа, он был — Франция; куда подевался 38-летний итальянский отец Гильермо-Бенедетто, заведомо тоскующий от всего, что имеет отношение к спорту! Мальчик Дюпон, из тех самых Дюпонов, у которых виноградники, давно уже не сидел — стоял, в голос крича, бешено аплодируя, страшно жалея, что разучился свистеть. Когда месье Паскаль в полете нанес божественный укол — и эта небрежно отброшенная в выпаде назад и вверх рука музыканта — советскому бойцу Смирнову, Гильермо впервые в жизни, можно сказать, завизжал. О чудо, ослица заговорила, он понял, про что вообще существует спорт — но ему было все равно, что он там понял, он забыл себя, как «духовный пьяница» Екатерины Сиенской, который помнит только о выпитом вине и о вине, которое ему еще предстоит выпить.