И снова мозг стал заполняться бессмысленными, трепещущими словами, которые неслись, перебивая одно другое, словно катушка в проекционном аппарате вдруг испортилась и начала вертеться все быстрее и быстрее. В свое время он пытался мириться с этим, давать словам волю — пусть себе несутся, он даже подгонял их… так в мозгу начинало мельтешить, как в подвальчике, где одновременно показывают винегрет из фильмов, короткометражек, фотореклам, слайдов и пьес — все это под такую же густую смесь разнородной музыки. Способ думать и реагировать, аналогичный образу его жизни. Но согласиться с этим он не мог. То, что казалось страстью, оборачивалось похотью. Сложное оказывалось поверхностным. Не развитие, а разладица!
Он выпил до дна свой объемистый стакан. Попробовал прислушаться к пению. Провел рукой по мокрому столу. Он хотел сидеть здесь, продолжать сидеть на этом месте, только бы унять трескотню в мозгу, но это было не так-то просто.
Салли! С глаз долой — из сердца вон! Вот бы никогда не подумал! Всегда такая… Главное — последовательность! Укрепляй свои суставы, разрушай свои заставы! А пуля виноватого нашла-таки! Вот оно. Салли. Великолепный раздражитель! Салли. Чем взяла… Ох, мама, ох, папа, родина-мать, отцовское дело, роскошное тело; юность в последней схватке со средним возрастом: соски торчком, упругие, вызывающие, как устоять; соблазнительна, как прелестница из старого романа, — вот он и не устоял. Любовь! Утверждала, что да. Точно! Утверждала! Вот только вечно доискивалась мотивов. А что мотивы? Разве нужен мотив, чтоб родиться на свет, и вообще, зачем родиться на свет? На кой черт они нужны… Но ведь против своих принципов не попрешь, они ведь ценней, чем твои инстинкты, так или нет? Да скажите же что-нибудь, заткните кто-нибудь этого шута, который рассказывает про безрукого и безногого. Мотивы — сомнительны. Легкая «интрижка» — или… нет, пожалуй, это слово слишком сильно, особенно когда языком не ворочаешь. Главное — последовательность. Прошу соблюдать порядок!
Салли. Он говорил с ней больше, чем с кем-либо другим, и все же он не сказал ей о других. И раскрывался перед ней насколько мог — она думала, что до конца, но в душе всегда оставалась льдинка, даже в моменты высшего накала страсти. Крошечный согнутый мизинчик… Зовущий? И пришел он к решению бросить ее и все это, сидя на скамейке в Кью-парке, глядя на Сайон-хаус на противоположном берегу, на мутные воды Темзы, сворачивавшей здесь к Ричмонду. Блики на реке посверкивали, как световые пятна на картинах Сера́, а потом подергивались дымкой, это уже ближе к Моне; он сидел, перебирая в памяти импрессионистов, потому что импрессионисты первые открыли ему глаза на живопись — каждое утро пятнадцать дней подряд он проводил в Jeu de Paume, итак, Моне, он сидел один, в восемь часов ударил колокол, время закрывать парк, колокол Кембрийской церкви или какой-то другой церкви поблизости, теперь уже не вспомнишь; колокола Сент-Мэри по звуку ближе Бингу Кросби, или по были Шордичские колокола, которые он, живя в Лондоне, так ни разу и не слыхал… во всяком случае, ударил колокол, предупреждающий о закрытии — набат, — а ему представлялась Салли, для него — центральная фигура в картине Милле «Ангелюс»… Но тут все вокруг начало вдруг рушиться, очевидно, поэтому пришлось одному из сторожей слезть с велосипеда, тронуть за плечо засидевшегося шалопая и посоветовать ему выйти на набережную — с вашего разрешения, так будет быстрее, сударь. Взгляд, сравнявший с землей. Как это говорится: жизнь — уравнитель, иерархии создает смерть. Остроумно-то остроумно, да не слишком, мистер Годвин На определенной стадии, un certain âge[2] остроумие должно переходить в нечто большее — вам не кажется? В нечто иное. Совсем, совсем иное. Ему пришлось оставить не только парк, так как, пока он шел по набережной, обнаружилось, что у него больше нет ни твердых правил, ни цели, вообще ничего, что могло бы удержать его от шага прямо в реку… но он не шагнул. Инстинкт самосохранения? Трусость? (Уж конечно.) Надежда? Что бы это ни было, чувство это следовало беречь, оно так легко могло заглохнуть. Итак, в Кроссбридж.
А в ресторанчике тем временем все тот же Дэвид; его рука, не таясь от посторонних взглядов, лежала на ляжке Антонии, а сам он горланил: «То была ночь после тяжкого дня», время от времени тиская в такт песне обнаженную плоть. Стало быть, «становится модным быть немодным». Что же дальше? Если каждую вещь и каждое явление расценивать лишь с точки зрения его связи с современностью, если каждую вещь и каждое явление рассматривать, исходя не из того, хорошо оно или плохо, правильно или неправильно, полезно или неполезно, а лишь из того, «в фокусе» оно или нет, причем «фокус» этот распространяется буквально на все, начиная с одежды и поведения, и налагает свои требования на все твои поступки, — что же тогда делать. Кроме того, как скрыться? Как-то так вышло, что понятие «мода» неразрывно слилось с духом соперничества и современной пробойностью больше от вас ничего не требуется, потому что каким-то образом прошлое потеряло всякую связь с настоящим. Только ли из-за этого? Так ли уж потеряло? Стоило вам — как это случилось с ним, с Ричардом, — увидеть то, что находится в фокусе, отчетливо и без прикрас, первое же возникшее сомнение означало, что вам пора выходить из игры — так или иначе, — а уж если выходить, то только по собственному желанию. Только выказав полное презрение, можно изничтожить то, на что вы предпочитаете закрывать глаза.