Пустынно было вокруг. Занималась заря, она была так же спокойна, так же прекрасна и недоступна, как всегда… И такими же розовыми, с темными провалами ложбин и синей дымкой над вершинами были горы. Он подошел к тропинке — справа от нее была бездна, заглянул вниз, вгляделся в далекий шнурок тропинки, видимо проложенной внизу дикими зверями. Оттуда дышало сыростью, тесные стены почти смыкались, отливая кровавым и зеленым одновременно. Подумал спокойно, что стоит только сделать шаг вперед, и он, оставляя на этих камнях клочья своего тела, скатится вниз на белый шнур тропинки. Тогда закончатся все его мучения и невыносимые мысли. Он вспомнил, как говорил Ашавазда: «Если циновка судьбы выткана черной, ее не отмоешь и святой водой». Сделать этот шаг? И сразу же исчезнет Аппак — потому что пока и мертвая она живет в нем, живет — со своей широкой улыбкой, гибким телом и золотистыми волосами, вся быстрая, живая, веселая — чудесный огонек жизни, зажженный неизвестно кем.
Исчезнет Нармурад — искривленные болезнью старые его пальцы, удушливый кашель, ясные умные глаза. Исчезнет толстяк Ашавазда, который разбудил в нем силы, о которых никогда бы не узнал Алекса.
Упрямо не хотел видеть их мертвыми, думать о тех последних минутах, когда они, возможно, звали его, горели без него.
Одинокий куст прилепился к камню, темные его ягоды блестели, как лакированные. Ветер слабо шевелил листья, и Алекса вспомнил, что, как говорил Ашавазда, рассветный ветер — посланник влюбленных. Кому-то сейчас тепло в доме, уютно и хорошо. А его, который прилепился, как этот куст, к маленькому кусочку земли в горах и думал, что нашел там покой, бешеный ветер оторвал и бросил куда-то в мир… Куда?
Домой, на далекую родину, хотя бы ползком, хотя бы по одному фарсангу в день! Может, когда-нибудь он и дойдет — несмотря на все… Может, когда-нибудь снова напишет о том, что пережил и увидел за это время. Снова — потому что все, написанное им, сгорело в пламени, зажженном разъяренными воинами, которые, наверное, даже не задумывались над тем, что они делают, когда подносили факел к деревянным поручням его дома. Будто воочию видел, как горели дома, горели страницы, которые он писал длинными зимними ночами, когда бешено выла вьюга и бросала в дверь белые пригоршни снега, а в горах время от времени гулко падали в пропасть лавины снега, и долго после этого гудело вокруг! Писал, когда Аппак неслышно пряла белоснежную шерсть овец, чтобы потом отнести ее в дом к женщинам, которые собирались вместе и учили своему вечному ремеслу молодых. Писал, когда Нармурад в соседней комнате раскладывал высушенные летом травы в мешочки, взвешивал их на мискали[96] и записывал на тоненьких табличках названия, а по всему дому шел сильный, настоянный на летнем горячем солнце запах сочных лугов и нагретой земли…
Что осталось от всего этого?
И вдруг подумал: а может, и не было ничего — ни книг, ни запаха трав, ни самого Нармурада?
Он испугался, пощупал лоб. Лоб был действительно горячий. Негде ему останавливаться, негде ждать здоровья.
Нужно было бороться.
Он вспомнил слова Авесты, которые часто перед сном повторял Нармурад, кланяясь богине Анахите:
«Одно дерево, которое вырастили в пустыне, стоит больше, чем многолетнее подвижничество и истязание себя и своей плоти в той же пустыне».
Нужно было жить…
Он брел по дороге, и тело его будто высыхало на солнце, становилось смуглым и жилистым. Полосатая повязка на голове, халат, шаровары — все, что было на нем, не вызывало у проезжих любопытства. Он спрятал пояс, по которому могли бы узнать, что он когда-то принадлежал к племени магов, и теперь ничем не отличался от всех, кто топтал каменистую дорогу, выбираясь по ней с пустынных горных тропинок или, наоборот, взбираясь на них, чтобы что-то искать в поднебесной стране, где, чем выше, тем более сжимает человеку грудь. Дни за днями шел он, и прохлада гор все более уступала место солнцу, а сами горы оставались сзади и будто уменьшались на глазах. Все чаще попадались поля, на которых, согнувшись и не оглядываясь на прохожих, работали люди. Тянуло влагой от залитых водой ровных полос, где выращивали рис. Все больше около глиняных, слепленных из сырцовых кирпичей домов зеленело деревьев. Было то время, когда наливались соком персики и начинали розоветь гранаты, упрямо высовываясь из-за зеленого покрывала зелени. Около постоялых дворов часто стояли мужчины, разложив на цветном полотенце тяжелые, смуглые кисти винограда, басму и хну для ладоней, чтобы не потели они от жары, соты с медом или первые, такие уже сладкие дыни.