Что-то зашелестело в углу, темная тень двинулась по комнате. Алекса отступил на шаг.
— Это я, сынок, — зашептал Юсуф. — Не спится мне. Единственный сын, последнее семя, последняя надежда! Но мулла… Его проклятье — и нам тут не жить… Что же мне делать, сынок, что?!
— Живая собака лучше мертвого льва, — вспомнил Алекса восточную поговорку. — Не так ли? Хотите, чтобы сын ожил?
— А ты… ты и правда мусульманин? Мулла говорил, что ты парс?
— Уже боишься… Ну и что из того, кто я? Ты же хочешь, чтобы сын был живым?
Юсуф огляделся. Лунный свет падал на его серебристую бороду, на глаза, в которых читалась тяжелая мука… Но вот он решительно сказал:
— Попробуй, сынок, во имя Аллаха! Я всегда был правоверным мусульманином, я и теперь буду стоять около тебя с сурой[103], которую написал Аллах! Ежели ты — из магов или джиннов, ты почернеешь и рассыплешься перед именем Аллаха, не так ли?
— Так, — весело согласился Алекса, и, когда хозяин ушел из комнаты, видимо готовясь принести священную суру, он шепотом спросил:
— А кнут есть у тебя?
— Что? Кнут? Зачем? — удивился Юсуф.
— Принесите. Ежели он не оживет, этот кнут заходит по моим плечам, — прошептал ему Алекса.
Когда же тяжелая, большая плеть была принесена и Юсуф, протянув суру над головой сына, стал над ним, Алекса скомандовал:
— А теперь… теперь помогите снять его со стола. И что бы вы сейчас ни увидели, молчите. Понятно?
Лицо Юсуфа помрачнело:
— Так, может, ты и правда обманываешь меня?
— Послушайте, отец! Не мешайте. Суру, если хотите, положите сыну в халат. Пусть действительно оберегает его, а меня превратит в пепел. Но… закройте дверь — и молчите. Молчите, ибо погубите сына!
…В книге про лекарей-бедуинов было сказано, что пульс начнет прощупываться после десяти ударов. Но тело не оживало, и биения крови не было слышно. Тогда Алекса, стиснув зубы и собрав все силы, еще десять раз сильно перетянул неподвижное тело плетью. Потом — еще.
Старый Юсуф сидел как каменный. Только когда под дверью зашевелились и женский голос спросил, что здесь происходит, он отозвался:
— Молчи, старая!
И — снова десять ударов истертой, но крепкой кожаной плетью по голому телу.
И — как чудо: покойник застонал, зашевелился. Юсуф бросился к нему, затормошил:
— Сын мой! Очнись, вернись к нам! Огня! — закричал он еще сильнее.
Но люди, собравшиеся у двери, стояли молча, молча смотрели на Юсуфа и его сына, который, шатаясь, сел[104], потом жалобно заплакал, как дитя, ощупывая себя:
— Я живой! Живой, а вы меня похоронили!
Алекса пошел, нашел около очага смоляк, зажег светильник. Люди расступались перед ним, страх царил повсеместно, окутывая его и будто отделяя от здешних.
— Наш мулла — родственник главного лекаря, — тихо сказал Юсуф, который после радостного возбуждения снова сел, повесив голову. — И он не простит тебе, сынок, что посрамил его родственника. Поэтому собирайся, я дам тебе коня и то, что смогу собрать из денег. Сам видишь — я небогат. Но сын… Сын отработает все, что я потрачу на него. Он молодой и сильный…
Алекса выехал из кишлака перед рассветом. Но, видимо, мулла узнал обо всем, что случилось, сразу же. Не отъехал Алекса и трех фарсангов, как в первой же придорожной чайхане его схватили стражники.
А вечером, ошеломленный, он уже сидел в зиндане — глубокой черной яме, откуда едва просматривалось синее небо. Ныло тело, — после того как кади прочитал приговор: «За издевательство над покойником и вмешательство в дела Аллаха», лекаря хорошенько высекли плетьми. Алекса знал, — если бы главный лекарь, которого привел мулла, поднял покойника, это было бы объявлено чудом. А так — бедняк, не известный никому! С таким можно делать все, что захочешь — выбросить на дорогу, избить плетьми, опозорить! И никому, никому он тут не нужен! Зачем согласился ехать, зачем покинул Виспру? Но душа его молчала, пока воображение рисовало ее — снова и снова… Болело тело, истома все сильнее охватывала его, вялость застилала глаза. Рядом стонали, шевелились, скрежетали и пели что-то дикими голосами его собратья по неволе, — видимо, кого-то из них покинул разум… И это страшное месиво из человеческих тел, запах грязного тряпья, гнойных ран и еще, отдельно, запах человеческого несчастья и беды — все это постепенно начало доходить до его сознания. Он напряг зрение, присмотрелся — во мраке проступили люди. Рядом с ним сидел, скорчившись, немолодой дехканин с отрешенным, безразличным ко всему лицом. Голые его плечи торчали из лохмотьев, удивляя даже привычный глаз страшной худобой.