Выбрать главу

Я отказался. Он налил себе полную рюмку и залпом выпил. Голова его медленно опустилась на грудь. Казалось, он заснул. Но уже через мгновенье резко вскинул голову и громко, со стоном прохрипел:

- Ой, Вовка, и много же я вашего брата похерил!

- Нашего брата?

- Немчуры вашей волжской, ох, и сколько же я их подавил, фашистов этих в сорок втором! Под началом были они у меня. В стройбате... на Урале... Во, смотри!

Он кивнул на орденские планки на пиджаке:

- Ты думаешь, я их на фронте заслужил, да я там ни разу и не был. Это я за трудармию заработал. Ох, и дохли же они у меня! Приказ был: оставить в живых половину...

Язык у него стал заплетаться.

- Ты думаешь, почему я к тебе так по-людски отнесся - немца на работу в центральный орган массовой информации взял! - как к родному отнесся, думаешь, почему? Да потому, что время уже было мирное, а в мирное время по-людски надо, по-хорошему... Я ж к тебе тогда почти как к родному, а ты!

И он кисло и зло улыбнулся, не раскрывая рта. Голова его повалилась на стол, улыбка еще какое-то время продолжала блуждать на бесцветных губах. Через минуту он захрапел.

Почему я долго сплю

Придя к власти, Андропов принялся перевоспитывать народ. Народ распустился. Чиновники разных ведомств отлучались с работы, когда заблагорассудится. Ходили по магазинам, в баню, к любовницам. По стране свирепствовали дневные облавы. Я нигде не служил, жил на окраине, в Дегунине, работал дома. Однажды днем поехал в центр города. Недалеко от Белорусского вокзала, где я покупал пиво, ко мне подошли два милиционера, попросили предъявить паспорт и назвать профессию. Я сказал, что паспорта с собой не ношу, что по профессии литератор.

- Тогда покажите писательское удостоверение.

Такового у меня тоже не было, я был тогда всего лишь членом профкома литераторов при одном издательстве.

- Ха, ха, ха, - заржал один из милиционеров. - Пиво выдается только членам профсоюза, - процитировал он. - Сейчас проверим, кто вы, тунеядец или со службы сбежали опохмеляться.

В отделении меня усадили заполнять анкету, а сами стали куда-то звонить, выяснять данные. У нас в профкоме телефон, как на зло, не откликался.

- Что вы в такой час, когда вся страна трудится, делаете на улицах города?

- Шляюсь.

- Если вы писатель, то сидите дома и пишите.

- Нет вдохновения, - посетовал я. - К тому же я только полчаса, как встал. Я поздно встаю.

Капитан вынул чистый лист бумаги и приказал:

- Вот садитесь и пишите, почему так долго спите, в то время как советские люди уже давно на рабочем посту. Пока не объясните, не отпустим.

- А можно в стихах?

- Валяй!

Я сел и написал:

Объяснительная записка капитану К. Пришлому

от москвича В. Вебера,

почему последний предпочитает спать долго.

Чтобы продлилась жизнь моя, мне нужно, чтобы утром мне кто-нибудь улыбнулся, все равно кто, девушка или старуха. Но губы прохожих по утрам закрыты, как лепестки цветов, нуждающихся в большом количестве солнца. А так как оно у нас встает поздно, я стараюсь поспать чуточку дольше него.

Капитан прочитал и сказал:

- А говорил, в стихах напишешь! А это где - у нас, в Дегунине или в России?

Я подумал и ответил:

- В Дегунине.

- То-то же! - улыбнулся капитан и отпустил меня.

Объяснение мое вместе с анкетой аккуратно подколол в папку.

Резолюция

В начале семидесятых я еще предпринимал попытки напечататься. Посылал стихи в редакции и маститым писателям. Поэт Антокольский откликнулся теплым письмом. Мудрый Павел Григорьевич спрашивал в конце письма, кто я: еврей, немец или латыш. Ему, мол, важно знать это не как чиновнику паспортного стола, а чтобы лучше понять меня как поэта. Стихи мои он по каким-то своим соображениям рекомендовал издательству "Молодая гвардия".

Мне позвонил сотрудник издательства Вадим Кузнецов и пригласил на беседу.

На редакторе была черная тройка и черный галстук. Видимо, чтобы сразу настраивать авторов на траурный лад. Черная борода аккуратно пострижена. Он был похож на купца-мецената с картины Сомова или Серова. Вынув из кармана жилетки старинные часы, сказал:

- Вот это точность! Настоящий немец!

Мне было лестно такое услышать, обычно я опаздывал.

Говорил он со мной со снисходительной доброжелательностью. У издательства свой профиль, мои стихотворения могли бы подойти разве что альманаху "Поэзия", его главный редактор, Николай Старшинов, человек широких взглядов, кто только у него не печатается...

Что-то написал на первой странице моей подборки, вложил ее в конверт и, не запечатав, протянул мне для передачи секретарю альманаха.

По пути в альманах, находившийся этажом ниже, я не удержался и заглянул в конверт: "Коля, по-моему, неплохой автор. От Антокольского. Немец". Слово "немец" было подчеркнуто. Фамилия моя кончалась на "р", добрый редактор хотел избежать недоразумений.

Через несколько дней я зашел узнать, прочитал ли Старшинов подборку.

- Прочитал или нет, не знаю, но резолюцию наложил, - загадочно заулыбалась редактор Чалова. - Самого Старшинова нет, он болеет, он ведь фронтовик, у него опять раны открылись, - сказала она, продолжая улыбаться. - Отправляясь в больницу, он тут на вашей рукописи автограф оставил.

Под рекомендацией Кузнецова красным карандашом было начертано: "Стрелять!".

Любовь в "мерседесе"

В 1977 году я вновь побывал в ГДР, тогдашней Мекке советских германистов. Запад был привилегией избранных. Мы довольствовались ГДР. Какая-никакая, а все же Германия!

В Восточном Берлине я застал своих друзей в состоянии крайней экзальтации. Темой всех разговоров был бард Вольф Бирман, незадолго до этого лишенный гражданства ГДР. Он был здесь всеобщим кумиром, мучеником идеи "социализма с человеческим лицом". О социализме с другим лицом говорили и все мои знакомые, в основном литераторы и художники. Правда, шепотом и оглядываясь. Я видел, убеждения их искренни, потому иронизировать не стал. Да гостю и не подобает. Лишь удивлялся. У нас спорили о Чаадаеве, Хайдеггере, Бердяеве, Борхесе, читали Платонова, Солженицына, Бродского, здесь все еще цитировали Розу Люксембург, пеклись о чистоте идеи.

Берлинская стена в разговорах почти не возникала, ее считали временной болезнью, нарушением естественного хода вещей. Своего рода запором. Правда, несколько затянувшимся...

Какая-никакая, а все же Германия! Я наслаждался атмосферой немецкого языка, ходил по букинистам, посещал музеи и театры, кутил с друзьями. Оставив за спиной советскую границу, я ощущал себя на свободе. Конечно, осознавал иллюзорность этого чувства, и все же словно оковы спадали с души.

В многолюдных компаниях я, правда, порой напивался, терял "чувство меры", в своих высказываниях посягал на основы основ... На лицах моих собеседников появлялось единодушное неодобрение.

Я забывался настолько, что позволял себе встречаться с коллегами из Западного Берлина. Звонил им с телефона-автомата, договаривался о встречах. Они приезжали в Восточную зону на своих машинах, открыто припарковывались у кафе и ресторанов, где мы просиживали часами. Они тоже в основном говорили о социализме. "ГДР еще всем покажет, что такое настоящий социализм, вот только погоди, вот дай только вызреть тому, что бродит внутри... Бирман - первая ласточка!" Затем садились в свои сияющие лаком и хромом лимузины и укатывали назад, в ненавистное им логово капитализма.

На аэродром меня вызвалась отвезти Бригитта, западная кузина моего восточного друга, за несколько часов до моего отъезда неожиданно приехавшая его навестить.

Она еще никогда не общалась с "настоящим" русским. Я боялся, что она тоже заговорит о социализме. Но опасения мои были напрасны. Бригитта была человеком земной профессии. В Западном Берлине содержала кондитерскую. С русским, по ее мнению, полагалось говорить о литературе. Ей нравились Тургенев и Евтушенко.