Выбрать главу

Правда же, в бурсацком кружке жили дружно, крепко стояли друг за друга, там не искали тёплых, уютных мест, и можно поручиться: в нём не было предателей, изменников, пролаз и проныр.

…Случилось так, что средние школы решили совместно с родителями подать начальству общую петицию. Взялись за дело горячо, привлекли даже епархиалок. Женоненавистник Любвин распустил мрачные слухи, будто епархиалки к петиции присоединились, но включили дополнительное требование, чтобы по воскресным и праздничным дням им наравне с классными дамами выдавали по полдюжине слоёных пирожков. Порочные измышления женофоба были с жаром и со всеми подробностями ниспровергнуты.

Валентин настоял на включении в петицию политических свобод.

В одну из перемен по коридорам забегали, зашныряли надзиратели, торопливо приглашавшие бурсаков в актовую залу: «Сейчас прибудет его преосвященство».

Актовая зала быстро наполнилась, раздалось «Ис пола эти деспота», сквозь расступившуюся толпу молча, решительно, ни на кого не глядя, прошёл к кафедре властный, угрюмый, высокий, благообразный старик в клобуке, постукивая посохом, — обвёл сгрудившихся и примолкших бурсаков внимательным, острым взглядом из-под нависших, густых, седых и сердито двигавшихся бровей, заговорил. Он говорил о «татях, приходящих ночью», о «великой смуте», о «ядовитых семенах», о «поджигателях». Он благополучно добрался до «разрушителей народных основ», но в это время стоявший возле меня Митя Денисов пригнулся, вложил два пальца в рот. Раздался пронзительный, молодецкий, разбойничий посвист. Архиерей умолк. Стало тихо. Виссарион Казанский, протяжённо-сложенный дылда, умница, лентяй и сатирик, отчётливо и отлично гаркнул:

— Пошёл ты к чёрту, иезуитская лахудра!

Толпа застыла, но на один лишь миг. Затем она колыхнулась, зашумела, засвистела, затопала, заулюлюкала. Где-то зазвенело возбуждающе разбитое стекло. Низенький, приземистый инспектор с бельмом и с косым, большим, отвисшим животом тщетно и беспомощно махал руками, неразборчиво хрипел. Толпа неистовствовала. С потемневшим от гнева лицом архиерей спустился с кафедры, немного постоял, как бы что-то обдумывая, направился поспешно к выходу.

Вечером стало известно, что состоялось заседание училищного совета; на нём обсуждался список семинаристов, подлежащих немедленному увольнению. Вот тогда-то и было пущено слово «бунт». Неведомо, кто и когда решил бунтовать, но это уже решили бесповоротно. Испокон века громили семинарию. Громили её в 90-х годах, в последний раз громили в 1902 году. Таков неизменный, освящённый всеми традициями прошлого обычай. И уже назначили время: бунтовать будут после всенощной под воскресенье, сегодня.

Подпольный кружок спешно собрался в пустом классе после обеда. Что делать, следует ли присоединиться к бунту? Слово взял Любвин. Он говорил обстоятельно. Он начал издалека, с теоретических основ: экономический материализм отвергает стихийные, неорганизованные вспышки; мы должны ввести в закономерное русло анархическое движение масс, нужно выпустить листовку. Всё шло у него гладко, и речь отличалась убедительностью, но Виссарион Казанский положил предел его красноречию. Играя ямочками на щеках, он не произнёс, а как-то особенно полно, всем своим существом выдохнул:

— И-эх! И звездарезну же я сегодня косопузого!

Вертлявый забияка Митя Денисов подпрыгнул на месте, толкнул радостно Казанского, завертелся волчком, стукнул кулаком по парте. Любвин крикнул: «Хулиганство!» — но, не встретив сочувствия, обиженно умолк и, по обычаю своему, засопел. Решающее слово произнёс Валентин. Он доказал нам наглядно, что наш бунт — это анархия и противоречит марксизму, но, с другой стороны, революционеры всегда должны быть с массами во время их выступления, иначе нас посчитают за трусов. «Иного выхода нет!» — заключил он. Мы поспешили согласиться. Согласившись, приступили к соответственным приготовлениям.

Наверху, в церкви, шла всенощная, а внизу, в классных коридорах, уже началась борьба за территорию. Начальство решило не допустить погрома. Кособрюхий и косоглазый инспектор собрал преподавателей, надзирателей, субинспекторов, служителей. Штабом нашего противника была учительская, наш штаб помещался в одной из классных комнат, в конце коридора. Перед началом всенощной лампы-молнии оказались снятыми с проволочных крюков, их подвесили к потолку: так их трудней было тушить. В коридорах инспектор расставил сторожей. Входы и выходы тоже заняли наши противники. Мы же набили карманы булыжниками, вооружились палками, ручками от швабр. В руках Валентина я увидел жёлтый резиновый шприц с костяным наконечником, его употребляют в семейном обиходе. Я спросил, для чего он ему понадобился. Для того, чтобы лучше тушить лампы: достаточно пустить струю воды в стекло, оно лопнет, нужно затем помахать пальто, лампа потухнет. Просто и бесшумно. Я подивился изобретательности Валентина, но долго размышлять об этом не мог.

Два штаба находились слишком близко друг от друга, и военные действия открылись ещё до окончания всенощной. Начались они с того, как «косопузый» решил перейти в наступление. Отряд его в пятнадцать — двадцать человек подошёл к классу, где помещался наш штаб, довольно невежливо предложили нам удалиться. Мы отказались. Тогда инспектор приказал очистить от нас класс. Вид у него был вдохновенный и многоопытный. Он выглядел настоящим полководцем в своём мундире и при шпаге. Шпага была игрушечная, но всё же это была шпага. Нас принялись выталкивать и выгонять из классной комнаты. Сторож, потащивший меня к дверям, тихо, но выразительно выругался: «Ну, катись, жеребячья порода, сволочь долгогривая!» Мы потерпели поражение, собрались в одной из спален. Валентин сказал:

— Нужно немедленно послать за подкреплением. Идите ко всенощной, приведите сюда человек тридцать. К концу всенощной мы должны снова занять классы, разогнать сторожей. Иного выхода нет.

С Валентином согласились. Спальня наполнилась бурсаками. Сидели в потёмках, стараясь не шуметь. Начальство, по-видимому, несколько успокоилось. Пришёл вестовой, сообщил — всенощная идёт к концу. Наша ватага выбралась из спальной, спустилась по лестнице. Впереди шёл Валентин со шприцем в руке.

— Эй, уходите, бить будем, — предупредили мы противника.

Сторожа, надзиратели мялись в коридорах. Мы пошли на них сплошной стеной. Полетели булыжники, палки. Они раскатисто зашоркали по асфальтовому полу. Раздался звон первых разбиваемых стёкол. Кто-то охнул. Сторож с сивой бородой, нелепо расставляя руки, бросился на нас, отставши от своих. Его мигом сбили с ног, понеслись дальше. Надзиратели трусцой побежали к учительской. Мы заняли коридор. Одна из ламп от удара жердью толчком снизу вверх вылетела из ободка, грохнулась наземь. Керосин разлился по асфальту, вспыхнул.

— Чёрт вас побери, — заорал Валентин, вертя в руках беспомощно шприц, — пожар будет — тушите!

— Вот это-то и хорошо, — спокойно и философически заметил Казанский, с удовольствием созерцая распространение огня.

Откуда-то приволокли несколько семинарских шинелей, набросили на загоревшийся пол. Огонь потух.

Всенощная окончилась. Первые толпы семинаристов заполнили коридоры. Лампы всюду загасили. Били стёкла, срывали с петель двери, вышибали переплёты в оконных рамах, разворачивали парты. Беспорядочно летели камни. Один работал палкой, другой поленом, третий просто кулаком. Рёв, гам, свист, улюлюканье, выкрики, ругательства, сквернословие.

— Бей!.. Долой!.. Держись, ребята! Лупи субов, учителей! Не давай спуску! Довольно издеваться над нами! Да здравствует Учредительное собрание!

Коридоры наполнились оглушительным грохотом. Казалось, в ночи бьётся огромная, чудовищная, зловещая птица: махнёт крыльями — вылетают рамы, двери; вот она долбит клювом, вот кричит, шипит, словно бросается на врага и просится и рвётся наружу, на простор.

Что делал я в эти мгновения? В разорванном сознании остались: кровь на руке от пореза гвоздем, сутулая и противно-покорная спина надзирателя, по ней я бил палкой. Затем я куда-то бежал, кричал истошным голосом, бил стёкла. Я познал упоительный восторг и ужас разрушения, дрожащее бешенство, жестокую, злую и весёлую силу, опьянённость и радостное от чего-то освобождение. Время сжалось, словно стальная пружина, как бы уплотнило и сблизило чреду событий, состояний. И я почуял в себе нечто древнее, простое, могучее, огромное, безыменное, давно забытое и страшно охватившее всё моё существо. И было в этом разрешающее облегчение. Спустя много лет в ботаническом саду на юге я остановился пред семейством кактусов. Один из них привлек моё внимание. Он был больше других, почти в человеческий рост. Уродливый, свежий, злой, крепкий, узловатый, колючий, он застыл в странном напряжении. Посреди прелестных, восхитительных и нежных растений и цветов он выглядел как остаток древнейших, грубых и сильных своей первобытной силой эпох, и, вероятно, поэтому он напомнил мне то, что испытал я в эту ночь погрома и побоища.