Выбрать главу

Отец Христофор продолжал тараторить:

— Скажите, а где у вас тут некий Валентин? Ага, это вы, оч-чень приятно!

Он вытаращил на Валентина, сидевшего у окна, маленькие заплывшие глазки:

— Вот уж не ожидал. Думал я, что вы, извините за прямое слово, на разбойника похожи. Должны быть у него, думаю я себе, то есть у вас-то, волосищи, ручищи, глазищи, как у Тараса Черномора, а вы прямо на девицу красную похожи. Смешно, очень даже смешно.

Валентин улыбался, теребя книгу в руках.

— Ну, а как у вас, например, насчёт закусона и того-этого: его же и монаси приемлют? Я — прямо: люблю дело иметь с образованными людьми, пострадавшими за идею.

— В деньгах прошу не стесняться, есть, — мрачно прогудел доктор, вынул бумажник.

Принесли водку, вино, закуску, накрыли газетами стол. Отец Христофор упруго и легко катался вокруг стола, давал советы, сочувственно щёлкал языком, уговаривал всех «пригубить». Пил он больше всех, но не пьянел. Доктор быстро захмелел, повалился на пол в соседней комнате, захрапел заливисто и звонко. Отец Христофор познакомился с подошедшим дядей Сеней. Узнав, что он — псаломщик, почувствовал себя как дома. Пред уходом еле растолкал «братца», прощаясь, заявил:

— Позвольте заглянуть ещё в обитель вашу. Очень мне понравилось у вас, хоть вы и бунтовщики.

Дня через два братцы снова объявились, приглашали отправиться к отцу Христофору на кладбище.

— Место у меня уединённое, — упрашивал попик, — кроме покойничков, никого нет, а они смирные. Мирное пристанище, одним словом.

Доктор опять уныло, но обязательно сказал:

— В деньгах прошу не стесняться, есть.

Мы согласились. Пригласили Олю и Лиду.

Загородное кладбище встретило нас тёплой ночной прелью, сполохами дальних зарниц из-за чёрной, тяжёлой груды туч на горизонте, торжественной и печальной тишиной, сгущенной тьмой деревьев, покривившимися крестами. Домик отца Христофора был в самом деле уединённый, с густым палисадником.

Молодая, дородная матушка, приветливая хлопотунья, встретила нас с засученными по локоть руками, обсыпанными мукой, — проворно накрыла на стол, заставила его закусками, пирогами, грибами домашней солки, винами и водкой.

Через час многие уже находились в состоянии «подпияхом», по выражению отца Христофора.

— За нашу коммуну! — провозгласил покрытый багровыми пятнами Казанский.

Выпили за коммуну.

— За нашу славную литературу, — предложил я.

— За марксизм, — мрачно пробубнил Любвин, зверскими и идиотскими глазами глядя на Олю.

— За террор, за террор! — кричал эсерствующий Коля Добродеев.

— За машины, — не утерпел дядя Сеня.

Пили за литературу, за марксизм, за террор, за машины.

— А вы, матушка, за что хотели бы выпить? — спросил Мелиоранский, играя глазами.

Приодевшаяся матушка улыбнулась, взяла рюмку с наливкой, подумала, просто сказала:

— Я — за людей, за всех вас, за ваше счастье, за ваше здоровье, за то, чтобы вы спокойно и хорошо прожили.

— Не согласен, матушка! — вскричал охмелевший Валентин, поднялся, позвонил рюмкой о стакан. — Не за это нужно пить. Я пью за химеры, за обольщения, за сказку. Друзья, выпьем за неравный бой, за смельчаков, за тех, кто отдаёт себя, ничего не требуя, кто топчет жвачную, сытую жизнь, пелёнки и уют.

— Выпьем! — восторженно подхватил Митя Денисов.

Матушка протянула рюмку к Валентину, чокнулась, оправляя другой рукой выбившуюся прядь волос, промолвила, по-прежнему улыбаясь:

— Да вы о пелёнках-то ещё ничего не знаете. Ох, как вы молоды! Без пелёнок-то никого вас не было бы на свете.

— Ничего не значит, — ответил Валентин. — Не наше это дело. Пусть занимаются им другие.

— За духовенство! — заорал неожиданно доктор, до сих пор одиноко и бессловесно глушивший водку у края стола.

— Не хотим, не будем. Долой!

Отец Христофор миролюбиво заметил:

— А я выпью, друзья, один.

Пришёл со скрипкой дьякон, похожий на червя, до того он был худ. Заиграл на скрипке. Любвин увёл в угол Олю и в чём-то мрачно изъяснялся. Отец Христофор неутомимо хохотал и угощал. Валентин ускользнул на кладбище с Лидой.

Дядя Сеня затеял учёный разговор с доктором о вечном двигателе. Доктор смотрел на дядю остановившимися глазами, неопределённо и невразумительно мычал и, видимо, страдал от словоохотливого псаломщика. Наговорившись, дядя оставил его в покое и «согрешил», налег на пития, пришёл вскоре в возбуждённое состояние, потребовал доставить ему телескоп:

— Дайте мне машину-телескоп. Хочу видеть луну, чтоб была предо мной как на ладони. Не могу без телескопа, потому — величайшее чудо. Преклоняюсь.

Его уговаривали: телескопа нет, да и луны нет. Подвели к окну. Он молча уставился в окно, заплакал.

— Боже мой, что за жизнь!.. Луны даже нет. Дайте мне луну, найдите, Христа ради!

Кое-как его успокоили, он начал быстро трезветь.

Я вышел. В вечном бездыханном покое лежало густо насыщенное мраком кладбище. В безмолвном одиночестве стыли могильные холмы. Подо мной тлели тела, одетые червями, груды костей, оскаленных черепов. Из открытых окон доносились смех, песни, скрипка, крики. Я вспомнил удивительные слова из Екклезиаста: «Кто находится между живыми, тому есть ещё надежда, так как и псу живому лучше, нежели мёртвому льву. Живые знают, что умрут, а мёртвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению, и любовь их, и ненависть их, и ревность их уже исчезли, и нет им более части во веки веков ни в чём, что делается под солнцем».

Я всмотрелся в убогие кресты, в покосившиеся ограды и памятники, в безыменные могилы, в ничтожные, ничего не говорящие надписи. «Нет им воздаяния». Как грустны наши кладбища! В Древнем Египте воздвигали пирамиды, высокое и неведомое нам искусство бальзамирования свидетельствовало о глубоком уважении к предкам, об упорном и напряжённом желании сохранить и передать память о себе в грядущее. В Китае божки, насчитывающие семьсот — восемьсот лет, не признаются древностью. У нас нет истории. Наши кладбища — небрежные, непрочные записи об ушедших. Какая жуткая, обидная, ненужная жизнь!

Небо очистилось от туч. Звёзды кипели в голубой беспредельности, их блеск был непостижим и бессмертен.

Я снова вошёл в дом. Стол отодвинули к стене. Мелиоранский пустился в пляс. Навстречу ему, помахивая платочком, вышла раскрасневшаяся матушка. Выбивая дробь каблуками, в обтянутых синих диагоналевых брюках со штрипками, не сводя с матушки выпуклых и откровенных глаз, Мелиоранский заскакал, затопал, завертелся по комнате. Закинув голову, обнажив чистый ряд зубов, блистая открытой, крутой шеей, влажными губами дразнила его матушка, уплывая и снова приближаясь к нему.

Раззадоренный отец Христофор снял парусиновый подрясник, тряхнул длинными волосами, они рассыпались по плечам.

— Эх, вспомяни, господи, Давида и всю кротость его! Сказано в Писании: Давид скакал и играл вокруг ковчега завета, а нам и подавно можно. Становитесь, дорогие гости. Жарь, дьякон!

Разъярённо он заплясал. Медноликий, в широких чёрных шароварах, с растрепавшимися космами, он вдруг омужичился, напружился, налился дикой силой, стал похож на зырянского идола. За ним, увлекая других, пошёл дядя Сеня, нестройно и неумело перебирая ногами; широкие, длинные брюки у него собирались гармоникой, обтрёпанная бахрома штанин попадала под каблук. Расставив нелепо ноги, сосредоточенно топтался на одном месте доктор; закружилась с Валентином Лида, розовая, немного ленивая, показывая нежные каштановые завитки волос у затылка. Митя Денисов, юля около отца Христофора, орал:

— Да здравствует революция!

— Да здравствует революция! — машинально и бессмысленно повторял отец Христофор, обливаясь потом и вдохновенно хлопая себя по рыжим и коротким голенищам. — Эх, отчебучивай, не зевай! Наяривай, не давай спуску!

Дрожал пол, звенела посуда, стаканы, тарелки, рюмки, ножи.

Хмелем, расходившейся буйной вольницей, безмятежным веселием разошлась вечеринка. Только Любвин, сумный и как будто злой, держал около себя Олю. Запыхавшаяся матушка приметила их, подошла, о чём-то спросила. Очевидно, Любвин ответил ей невпопад, она всплеснула руками, схватила его за руку:

— Да вы что же это в самом деле? К чему это вы мучаете девушку? Взяли бы за ручку, вывели на середину да повеселились бы.