Выбрать главу

Тартаков потёр раздвоенный кончик носа, спокойно ответил:

— Да, у меня был перерыв. Сначала учился в университете, позже помешали болезни и война. Впрочем, некоторое значение имели и случайные настроения. Говорят, что вы стали критиком. Что ж, каждому своё, а вот мне некогда и в книгу заглянуть: дела, дела.

Больше он не заходил. Сейчас при случайных встречах на улице Тартаков меня не узнаёт.

Попытки опуститься в подполье пока казались безуспешными. Крот слишком глубоко ушёл в землю, узкую нору нелегко было найти. Я бродил где-то около неё, но каждый раз, когда казалось, что я близок к цели, как будто что-то случайное и второстепенное создавало неожиданные помехи. Но мне удалось познакомиться с Милютиным, он предложил поработать в союзе кожевников. Я понял, что обстановка изменилась, знал, что большевики уделяют много внимания открытым рабочим организациям, дал согласие, был принят секретарём союза.

Союз кожевников вместе с союзом текстильщиков занимал в Замоскворечье тёмное и неуютное подвальное помещение. Я приходил в правление по вечерам три — четыре раза в неделю. Секретарские обязанности не отличались сложностью. Надо было записывать в союз новых членов, принимать взносы, выдавать пособия безработным и стачечникам, участвовать в заседаниях правления. Союз насчитывал триста — четыреста членов и еле-еле сводил концы с концами. Рабочие приходили прямо с работы, усталые, измученные, рассаживались на грубо сколоченных и некрашеных скамьях и табуретах. Жалкие отребья, которые они носили, делали их похожими на бродяг и завсегдатаев Хитровки. Слушая и знакомясь с их бытом, я всё больше и больше убеждался, что жизнь их исполнена постоянного и незаметного героизма. Они работали по десяти, по двенадцати часов в сутки в душных, смрадных и смертоносных помещениях, отравлялись ядовитыми, зловонными испарениями разных веществ, с помощью которых производилась обработка кожи, обливались от жары потом и всё же голодали, ютясь в подвалах и углах с жёнами и детьми. Они знали, что работают на других, что их работа нужна всем и каждому, но делали всё это просто и скромно. Они убеждали меня в том, что бессмысленно, несправедливо, смешно прославлять и отмечать в историях человеческих судеб всех этих якобы знаменитых людей: полководцев, святых, завоевателей, вожаков, реформаторов, фанатиков, сжигавших на кострах руки, произносивших бессмертные, «остающиеся в веках» изречения, изумлявших своей храбростью и стойкостью. Их, этих простых людей труда, не изумляли и не могли изумлять легенды, сказания, исторические рассказы о подвигах этих героев. Когда я с наивным и глупым воодушевлением рассказывал им о них, они слушали внимательно, но больше из вежливости, слишком поспешно и с удручающей готовностью соглашались, тут же, видимо, забывая о рассказах. Я объяснял их равнодушие их отсталостью, темнотой, но потом убедился, что им незачем было восхищаться моими героями, так как вся их жизнь была героична изо дня в день. Жизнь и труд их, окружающая обстановка воспитывали в них мужество, отвагу, смелость, решительность, самоотверженность, выносливость, общность. Мне приходила на память эпичность гомеровских повествований о смерти героев в гибельных боях под стенами Трои: «Выпала внутренность наземь, и тьма ему очи покрыла…», «Вниз он свалился, и тьма ненавистная им овладела…», «В прах он свалился и медь холодную стиснул зубами…». Но по-своему были эпичны и их косноязычные, бесхитростные и обыденные сообщения о ежедневных увечьях, о смертях и болезнях. Их тоже покрывала ненавистная тьма, у них выпадали внутренности, наматываясь на какой-нибудь маховик, их разила беспощадная медь, и они рассказывали об этом спокойно и ровно. И им незачем было преклоняться пред тем, пред чем привыкли благоговеть образованные, интеллигентные люди, освобожденные от непосредственной борьбы, грудь с грудью, со стихией природы. Я видел, что под спудом жизни, под серым, скучным и невзрачным её покровом таится отважная, героическая жизнь и ею живёт тьма тем людей. И от этого сознания всё кругом начинало казаться лучше и радостней. Я привыкал в неприглядных обличиях людей чувствовать и находить крепость и мужество. С особым отвращением я стал относиться к газетным и журнальным статьям, к отчётам, к некрологам, где описывалась жизнь знаменитых политических воротил, дельцов, ораторов с неумеренными и лживыми восхвалениями их, с преувеличениями, с неискренним пафосом и ложью, явной для всех и всё же принимаемой всеми изо дня в день. Это настроение тогда было во мне сильней логики, рассудка.

Председателем правления союза состоял Никита Лопухов. Что-то упорное, непреложное, уверенное в себе чувствовалось в его коренастой фигуре, в тяжёлых и не в меру больших руках с огромными мослаками, в его изрытом ямами кирпичном, бульдожьем лице с дублёной кожей, в сильных скулах, в квадратном подбородке, в прочной, широкой спине, в его грузной, неуклюжей походке. Он говорил, с трудом подбирая слова, как бы медленно бросая один булыжник за другим, и медленно, жерновами, ворочались в нём мысли. Речь его неизменно начиналась словами: «В это дело, бессомненно, надо запустить щупальцы…» При этом он поднимал правую руку, отставляя в сторону локоть, растопыривал красные волосатые пальцы, скрючивал их и делал с силой такое движение, точно в самом деле он что-то хватал в воздухе. Дальше шло тугое изложение, в каком именно смысле в дело нужно запустить щупальцы, причём движения Лопухова были тоже медлительны и вески. Мнение своё он никогда не высказывал первым, долго шевелил рыжими бровями, но, высказавшись, стоял на своём, и его почти невозможно было переубедить. Он очень любил «учёность», книги и газеты читал, надев старые очки; шуток над собой не признавал и сам шутить не любил и не умел. Про «учёность» Никита рассуждал: