Светильники зеленых насекомых
безмолвно поглощающий фонарь.
Их прах, короткий точно гнев безусых,
гнетущее безмолвье пируэтов,
которые вычерчивает прах, —
развеиваются, преображаясь
в чешуйки и обласканные лица.
Еще бесплотный, мрамор прославляет
усталость, словно черные квадраты
летучей высоты.
Бессмертный очерк выточенной лани —
зеленый, темный с золотом комар —
выводит ноту на незримой флейте.
Оборки подхватившая вода
о чем-то грезит в простодушных скалах,
переплетаясь со встающим молча
зловещим дымом.
О, вкрадчивая, помнишь ли того
несчастного в твоих сырых аллеях —
оленем обращенного юнца{5},
который ночью обирал куртины,
танцуя на весах ночной воды?
Заиндевел его предсмертный выкрик
А искуситель, разъяренный пес,
увенчанный мертвящими огнями, —
само проклятие и сам огонь! —
скользил между заснеженной скалою
и черной зеленью бесплодных лиц,
касаясь медленных и сладких капель
на снятой шкуре с вьющимся дымком.
Слабейший луч
угадывает самый дальний профиль.
Так нежен каждый блик, переплетая
ветра с почти забытою водой.
Фонтан, обломленный по рукоятку.
Какой недолговечный, хрупкий свет!
Твои дворцы круглятся куполами,
твой важный сад и вымокший оркестрик
вбирают воздух легкими чужих.
А скакуны в подводных городах
вбирают ласковую лесть, слепые
носильщики моллюсков и лимонов.
Не ваши снасти бездыханных скрипок
умчат богиню-ночь.
Не видно ни людей, ни облаков,
когда сады неспешно поднимают
еще некрепкий голос соловья
нанизывать карбункулы полудня —
и катят воды гибельной реки.
Фиалковое море ждет рожденья
богов: родиться — несказанный праздник,
двойной кортеж с тритонами в венцах.
Не шевельнутся ни вода, ни воздух:
счастливый страх, рождение столицы,
почти забытой.
Темный черновик
сплетенных раковин и виноградин
следит за тем, как пленников ведут
погибельным туннелем —
далекий отзвук радужных эфебов,
грусть ангелов, ветвящиеся флейты
и гаснущее эхо их цепей.
Взойдите же, нагие, на мраморные ложа,
чтобы запомнить, как толпа чужих,
кружение столиц, струение садов,
лиловый свиток волн, когтящий свет,
недолговечный и точеный воздух —
зверьков неподражаемого сна.
Или, клинок архангельского света,
ты предпочтешь остаться в щедрой песне,
истаивая тучей в зеркалах
и затаясь меж озером и гребнем?
Неистощимый свет,
преследователь бронзового тела,
кристалл, упроченный огнем,
нам шлет к утру собрание росинок
И нежен мир, и человек распластан,
как дождь, в котором проплывают кони,
цветет жасмин, зевают облака.
И строй даруют боги, и забвенье
и отделяют зелень от воды.
Но та последняя святая ночь
не позабудет рыбу в смертных ранах
рубиновых крючков
и моряка с его нежнейшим прахом
и розовой гордыней.
В бокалах и подсолнухах все меньше
прощальной невозвратной высоты,
уходит нотописное наречье,
шифровка кенаров и антилоп
с их нежной меткой и сторожкой шеей.
Короткий и лучистый караван
вдоль лакомых коллекций земляники,
фарфора и бамбука со знаком журавля —
точеной, огненною, золотой,
промокшей и укачанною птицей.
Граница этих лаковых садов —
небесный свод, который разрисован
всем, что рука так ласково сотрет.
Часов и дней высокое мерило.
Куранты бьют и навевают сон,
укрытые песком и голубями.
Прикосновенье вековечных мхов,
оборки шелковистого прибоя,
которым правит дальняя планета
дыханием звончее серебра.
Взмывает в хоре безутешный голос.
Сплетают нимфы фацию и гибель
и Бога мелкой моросью кропят.
Танцует свет и затмевает облик
Опять проходят сумерки и флейты
и по ветру развеивают смех.
Вступившие цимбалы разгоняют
ночных зверей, осыпанных дождем.
Сливаются с притворно тихой тенью
топорные животные на камне,
массивные шандалы, и виновный
металл, и беглый звук витых рогов.
И, расщепляя провозвестник-лук,
прозрачное звучанье замирает.
Смолкает золотая зелень флейт,
прервав гирлянды антилоп из снега
и краткий шаг, грозящий облакам.
Быть может, град, во сне вооруженный,
идет потребовать у высоты
свое лицо или хотя бы рану?