Чудотворное действие пейотля{418} с беззвучной непрерывностью, насколько загадочным индейцам тараумара хватало сил ее выносить, в конце концов превращало несуществующие дворцы в нечто осязаемое и привычное. Так возникли культуры без опор, заледеневшие испарения, следующие неведомым законам кристаллизации, молнии, способные длить многоцветные паузы, как бы превратившись в металлы. Человек таких культур жил среди реалий, которые распадались и рассеивались, преодолевая границы тел. Движимый пейотлем, человек создавал культуры чистого вымысла без каких бы то ни было вещественных подтверждений, загадочные цитадели, диковинные храмы, где вера превращалась в материю, а материя в гиппогрифов, в певучих горгон, которых не было во внешнем мире. Питаясь дьявольским пейотлем, человек не набрасывался на природу, не лепил из земли и воздуха несокрушимые изваяния собственной гордыни, диамантовые памятники своего превосходства, анемоны, послушные всем разновидностям ветра, а следовал за несуществующей, но нескончаемой нитью, так что все внешнее, реальное превращалось в ирреальное и внутреннее, воздействовавшее на его движения, жесты, образы, устраняя природу и замещая ее промежуточными производными. В этом созданном пейотлем мире действие было равносильно исчезновению, протянувший руку сталкивал собеседника в беззвучную пропасть, а чужое слово приводило в отчаяние, как зеркало, сначала пронизывая, а затем распыляясь росой на медлительном пепле.
Кто-то находит прибежище в миру, опираясь на толстокожую традицию английского эмпиризма и взимая непременные проценты за раздувшийся зоб самозванца Гауматы{419}. Хаксли{420}, назовем это имя в открытую, предпочел проверить на деле обещания пейотля. В узоре ковра, покрывающего императорский престол, он выделяет параллельные голубые ленты на кремовом фоне. Под воздействием таинственного кактуса голубизна умножает оттенки наподобие многоцветных молний фазаньего хвоста; теперь это уже фанатически многоцветная голубизна, упорствующая в переливах, как бы восходя на горделивый пьедестал. Но скоро обостренная тонкость этого видения достигает crescendo, и картина начинает преображаться. Пифагорейский гилозоизм{421} изгибает голубые ленты, и воспринимающее «я», которое держится и живет этим распаленным совершенством, наблюдает за собственным превращением в целостность предстоящей ему голубизны. Теперь «я» — это голубая лента, тонущая в наслаждении. Заледеневший рой совершенств машет крыльями, зовет к себе, манит, и «я», подобное маске, застывшей в своем превосходстве, преображается в пронзительную голубизну, упиваясь полной властью и заслонившись несокрушимым презрением.
Кокто искал в ядовитых соках опору, точку равновесия, которая бы сдерживала излишества левитации, если вообще не освобождала от них душу и тело, оставляя тело лопнувшим кулем, а душу — стенанием загробных теней. А для Арто главное — страсть к конкретному, его геометричные постройки с их ничем не подтвержденными пределами, его пустяки, рассеивающиеся на самом краю реальности. Пейотль породил целую цивилизацию — создал, не существуя, воздвиг, не удостоверяя. Рвы этих замков заканчивались морщинами на лбу. Растительный мир мстил человеку. В центре Арто утвердил дерево, простирающееся листьями в испарения мозга. И повис на этом несуществующем, воспетом им дереве, и его ноги колотили в пустоте по песку, которого не чувствовали пальцы, но который, как мелкий дождь, порывами перебегал по лбу.
Одержимый всегда одержим собой. Стоит прекратиться вражде, ее безответному диалогу, и дьявол побеждает: на его стороне ложная убедительность деталей, искусственная ясность. Арто остался навсегда зачарован детальностью чудесных трофеев пейотля. Он пребывал в сумрачном царстве параллельного мира, удерживая аналитическую ясность на любой глубине безумия. Его страсть к конкретике, которой удавалось вбирать испарения кактуса с естественностью собственного дыхания, сохранялась и в даре анализа, и разгоряченный ум проникал в мир апорий{422} не с помощью диалектики, а посредством неописуемого осуществления, сохранявшего следы мысли, которая подчиняла невозможное.