Наступают пасмурные дни — надолго и к счастью. Такова в наших краях дивная, божественная зима. Дивная из-за всех чудес, которые сулят прогулка, застольные излишества и ускоренный бег крови. А божественная, поскольку эту передышку в суровой борьбе за довольно скромное господство даруют жителю тропиков для его утех, конечно, боги. Выходишь на улицу, отправляешься на танцы, просто идешь, куда глаза глядят. Мотающаяся в воздухе изморось развеивается или ее перестаешь замечать и шагаешь без опаски, хотя она нет-нет да настигнет, хлестнет тебя в нежданном броске. Стоит разглядеть среди туч голубую полоску — и, кажется, прощай, чары зимнего великолепия, снова оставшегося недостижимым. Впрочем, старые гаванцы научились дистиллировать из этой хитрой смеси воздуха, туч и дождей неразбавленную, стопроцентную зиму. Неунывающие, голосистые, появляются чайки с их ностальгией по солнцу среди кромешной тьмы и светлыми предсказаниями на завтра. Усеяли китайский лаковый залив и вдруг срываются с места, хвастая зажатым в клюве слитком влажно сверкнувшего рыбьего серебра. Как бы замкнувшись в безразличии, поглядывают на них товарки, оставшиеся начеку и ждущие поживу покрупней — этакую морскую диадему. Потом все бросают корыстные хлопоты и благородно, чисто парят на раскинутых крыльях, обметая с них чешуйки и соль.
Первый день зимы зовет на побережье. Оно переменилось, помрачнело, эскадренная синева валов налилась воинственным оттенком. Море, по строке Валери{441}, всегда и неустанно в начале. Сейчас оно приступает к приветствию — капитан полуночи, склубившийся призрак в изъеденных солью перчатках, который приподымает руку в холодном песке, медленно осыпающемся на ветру.
«Гастрономия и обходительность — приметы старых культур», — мысль верная. Уже закипают галисийский бульон, астурийская фасоль и наше южноамериканское рагу с перцем — кушанья для крепких и неторопливых желудков, для зимнего пищеварения… Сколько новшеств в готовке одного и того же блюда — от семьи до страны, от касты до разгулявшегося холостяка! Какое чудо увидеть в «Каире» несравненное и загадочное «сака шире» — типично египетскую выдумку, до того напоминающую нашу курицу с рисом! Вздыхаешь, что нет фазанов, и поражаешься, слыша, что в Праге жаркое из фазана — дежурное блюдо, истребляемое без малейшей пощады и пиетета.
Вся Гавана — в этом кулинарном искусстве. Это ее способ отзываться на любые переломы, то спеша им навстречу, то зализывая раны. Вот и сейчас она опять разводит огонь в очагах, закладывая двойную порцию угля. Нас ждет заправленная хорошо обжаренным чесноком похлебка, чьими целительными свойствами не могла нахвалиться тетя, но главное в которой — бесподобный, заранее предупреждающий о будущем наслаждении вкус, гимн во славу тончайших пропорций соли и масла. Похлебка, на которой бабушка с удовольствием доказывала, что любое действие перца вполне достигается томатом. «Бог, — гласит другое присловье, — дал на стол поставить, а дьявол — чем приправить». Этот подчеркивающий суть блюда и достигающий каббалистических высот изощренности контрапункт, этот покров соуса бешамель на золотистых дольках поджаристого картофеля — еще одно свидетельство, что дьявол не прошел мимо печки.
Увы, гаванцы потеряли вкус и пристрастие к еде. По воскресеньям кормятся прожектами, кухарки обходятся одним завтраком, да и тот из консервов, — память о доброй трапезе раз от разу слабеет.
И лишь в такие зимние дни неукоснительно чувствуешь грубый и требовательный зов желудочного сока. Руки и ноги стынут, и мы возвращаемся в баснословные времена, когда рассказ о рецепте блюда чередовался с повестью о рыцарских приключениях, чудесах из старинных легенд или персидских маршрутах Марко Поло.
Кажется, в каждый приезд Яши Хейфеца наш город с новой радостью ощущает себя мировой столицей. Большие города создали для художников мирового класса особую среду. Читатели мемуаров Стравинского, например, тут же замечают, что этот всемогущий художник нашего времени сумел покорить залы и дворцы, поскольку с поразительной быстротой передвигался по всей Европе как по родному городу. В Париже он репетировал скрипичный концерт, на два дня отлучался в Венецию на постановку балета, в Амстердаме дирижировал оркестром, а в Малаге обсуждал декорации с Пикассо. Хозяин своих художественных возможностей, он перемещался по всей Европе с легкостью короля, путешествующего инкогнито. Везде и всегда оставаясь создателем самого нового музыкального языка, Стравинский необыкновенно усложнял ткань своей музыки, переплетая ее с традицией, и тем не менее искусство его зрелой поры пользовалось мировым спросом: все хотели его видеть и слышать, все хотели присутствовать при том, как мэтр, владеющий изысканным церемониалом русского двора, элегантнейшими поклонами приветствует широкую публику, которая рукоплещет его способности обновляться и, вместе с тем, возвращать к жизни великие традиции.