Выбрать главу

На сталинских боевых знаменах было написано «За нашу Советскую Родину!». И в бой шли прежде всего за Родину! Но также — и за Сталина! Не за «царя» Сталина, а за верного сына Родины — Сталина.

Между прочим, первый создатель новой России, Петр Великий, которому сам Бог, казалось бы, велел всецело поддерживать культ его божественной личности, обращаясь к войскам перед Полтавской битвой, призывал их: «Не за Петра, а за Отечество, Петру врученное…»

Так что верное понятие о чести и долге не было чуждо истинным патриотам России и в царские времена. Однако ко времени одряхления царизма относится уже формула: «За веру, царя и Отечество!» Номер Отечества здесь был, как видим, третьим.

Сталин же — как создатель и олицетворение эпохи, дал народу иную, подлинно и единственно патриотическую формулу: «За Родину!» А уж Родина дополнила ее вторым членом формулы, тогда ставшей двуединой: «За Сталина!»

Вот как смотрел на дело Сталин, и как он хотел, чтобы смотрели на свой долг и на свои обязанности другие.

Но все ли даже в ближайшем сталинском окружении, сформировавшемся из тех, кто родился в десятых, а то и в двадцатых годах двадцатого века, имели то понятие о чести и долге, которого добивался от них Сталин?

Тот же Николай Байбаков до тех пор, пока был жив Сталин, жил понятием долга. И пока был жив Сталин, сердце сталинского наркома Байбакова было живо для чести. И он посвящал Отчизне если не «души прекрасные порывы» — в СССР Сталина душевные порывы наркомов приветствовались не очень, то все силы души.

А после смерти Сталина? Когда Сталин умер, Николаю Байбакову было всего сорок два года. Молодой, по сути, человек, но уже давно министр. Более того, в 1955 году его назначают Председателем Государственной комиссии Совета Министров СССР по перспективному планированию народного хозяйства, более известной как Госплан СССР. В тот момент он еще жил, надо полагать, сталинскими понятиями о долге и чести, потому что Хрущеву пришелся не ко двору и был сильно понижен.

А потом?

А потом вторичный подъем к вершинам власти — уже при позднем Хрущеве, но еще более — при Брежневе. Жил ли бывший сталинский нарком понятиями чести и долга перед Родиной тогда?

Думаю — нет. Байбаков и другие не могли не видеть бесперспективности и даже гибельности многих экономических и политических «новаций» уже Хрущева. Но ведь не восстали — ни до XX съезда, ни во время его, ни после — против «волюнтаризма». Смолчали — коллективно.

А если бы общественные силы уровня Байбакова коллективно возразили? Во весь голос?

Ведь «десятью годами без права переписки» это им не грозило! Как, впрочем, не грозило и при Сталине.

Сталину можно было возражать всегда — для этого надо было лишь говорить ему правду и знать то, о чем говоришь. Сталин даже поощрял возражения себе, но только компетентные! Воинствующую некомпетентность он, да, карал жестко. Вплоть до расстрела, как это было, например, с генералом-летчиком Рычаговым.

Сталин, как всякий умный человек, нуждался в возражениях.

Хрущев их не терпел.

Брежневу они были, как правило, не нужны.

Да, и при Хрущеве, и при Брежневе, и даже много позже в стране было немало людей, хорошо и честно знающих свое дело.

Однако в стране катастрофически уменьшалось число людей, готовых возражать всегда, когда этого требовали соображения долга и чести.

А ведь бесчестный специалист в социалистической стране — это неполноценный специалист. Осенью 1928 года на собрании комсомольского актива Москвы нарком просвещения Луначарский говорил: «Хороший специалист, не воспитанный коммунистически, есть не что иное, как гражданин американского типа, человек, который, может быть, и хорошо делает свое дело, но прокладывает себе путь к карьере».

Тогда система советского высшего образования, которая с годами стала лучшей в мире, только складывалась. Но уже тридцатые годы дали стране десятки тысяч, а потом и сотни тысяч граждан социалистического типа. Увы, многих из них страна лишилась в «сороковые роковые» годы.

Ко второй половине 40-х годов профессиональный костяк отечественного — как, впрочем, и любого другого корпуса специалистов составляли люди в возрасте 35–60 лет. При этом среднестатистическому, например, заместителю министра союзного министерства было в, скажем, 1947 году лет сорок, а то и более. То есть годы рождения они имели девятисотые — девятьсот первый, второй, третий и т. д. Немало ведущих специалистов родилось еще раньше, немало — даже позднее. Но большинство имело примерно десяток, а то и более лет дореволюционного детства.

«Стаж жизни», в общем-то, немалый. Говорят, что воспитывать ребенка надо до тех пор, пока он лежит поперек кровати, а не вдоль. Поперек же почти все лежали «до 17-го года», и понятие «родимые пятна капитализма» применительно к большинству ведущих советских специалистов конца сороковых годов можно было понимать почти буквально. И особенно тревожным было то, что это понятие было приложимо не просто к определенному слою специалистов, но к определенному слою управленцев.

ПО МЕРЕ того как советский строй укреплялся, его руководящая верхушка получала все большие материальные возможности не только руководящие — за счет расширения масштабов управления, но и чисто личные материальные возможности.

С одной стороны, в том не было ничего плохого, напротив — это было справедливо. Но…

Но лишь в том случае, когда получатель этих материальных благ — пусть чаще всего и скромных по сравнению с тем, что имели его системные аналоги в развитых странах Запада — полностью соответствовал требованиям, к нему предъявляемым.

Причем не только деловым требованиям, но и моральным. Да еще и так, что одно не отделялось от другого. Социализм не может руководствоваться личной выгодой как стимулом в первую очередь. Этот стимул не только допустим, но и необходим, однако при одном необходимом и достаточном условии: если любые личные интересы не вредят интересам общественным.

А вот с этим в руководящей Москве образца второй половины сороковых годов было благополучно не у всех.

Да и не только в руководящей. Вот как описывает атмосферу конца 40-х годов в Московском Государственном институте международных отношений (МГИМО) Николай Леонов, позднее — генерал-лейтенант КГБ. Его мемуары «Лихолетье» на удивление политически беспомощны, а порой и неточны — что хорошо характеризует как самого мемуариста, так и ту среду, из которой он вышел. Но психологически они очень любопытны:

«Институтские годы (Леонов стал студентом МГИМО в 1947 году. — С.К.) в целом остались в моей памяти как тяжелое и неприятное время в моей жизни… Гнетущее впечатление, что это не храм науки, а карьерный трамплин, овладевало многими, кто попадал в его коридоры и залы. Студенты были трех мастей. Одни… принадлежали к партийно-государственной элите… К ним примыкали представители средней и мелкой служилой интеллигенции… Это была наиболее образованная часть студенчества, из которой впоследствии вышли многие видные дипломаты, ученые, журналисты. Но среди них было немало людей, смолоду зараженных вирусом карьеризма. Особенно неприятными и даже опасными оказывались те, чьи жизненные расчеты явно не обеспечивались способностями и знаниями. Такие молодцы компенсировали свои недостатки повышенной активностью на поприще «общественной работы». Их, конечно, было меньшинство, но своей назойливой крикливостью они… отравляли общую атмосферу жизни…», и т. д.

Вряд ли здесь нужны развернутые комментарии.

СТАЛИНА все это не могло не волновать. И эта его тревога однажды выразилась в мере, на которую он, надо думать, возлагал немалые надежды, но от которой пришлось отказаться уже к концу 1949 года, то есть еще при жизни Сталина. И об этой детали в жизни СССР Сталина забыли прочно, да так прочно, что о ней по сей день знает очень мало кто.

Суть же дела была в следующем. 28 марта 1947 года по инициативе Сталина Политбюро утвердило постановление Совета Министров СССР и Центрального Комитета ВКП(б) «О Судах чести в министерствах СССР и центральных ведомствах».