Выбрать главу

— Товарищи флотские, товарищи! — пытался урезонить их Турецкий.

— Были мы флотские, а теперь кто мы?

Парень в непомерно широких брюках клеш взял за грудь Турецкого:

— Говори, еврей, по какому такому приказу сделали морячков сухопутной пехтурой?

А моряк с приплюснутым носом выкрикнул:

— Кидай их в окна! Антеллигентные шкуры погубили нас!

Чувствуя, как от галдежа, брани, угроз мутится голова, Глаша выбежала в коридор.

— Товарищи красноармейцы, — обратилась она к группе солдат на лестничной площадке, — помогите утихомирить анархиствующих жоржиков!

— А мы что, старорежимные фараоны? — усмехнулся востроносый солдат. — Ты, барышня, поищи их в другом месте.

Под дружный гогот Глаша вернулась к себе в комнату и начала звонить начальнику гарнизона, требуя выслать в дом Акулова надежных красноармейцев.

Наоравшись, бузотеры сами покинули штаб, отчего комната наполнилась тягучей тишиной.

Глядя в окно на красное, лишенное лучей солнце, Глаша задумалась. А вдруг в самом деле, как говорил Ивлев, разбушевавшаяся стихия в России все захлестнет? Неужели большевики тщетно тратят энергию, чтобы обуздать бандитствующий элемент? Казалось, чем дальше, тем безобразнее становятся выходки стихийников. Глаша особенно больно переживала их тупые и злобные нападки на интеллигенцию. Сейчас она вспомнила, что Сен-Симон когда-то писал: «Если бы во Франции уничтожили своих первых пятьдесят ученых, пятьдесят первых артистов, пятьдесят первых фабрикантов, пятьдесят первых земледельцев, то вся нация превратилась бы в бездушное тело, обезглавленное и тупое, не способное ни творить, ни мыслить». «Как далеки, — думала Глаша, — от понимания этой, в сущности, простой истины вожаки наших доморощенных стихийников, всяческие «идейные» хулиганы! Это во многом из-за них и без того тонкий слой русской интеллигенции сторонится большевиков, в тяжелое время не вместе с народом, а группируется вокруг Деникиных и филимоновых». Глаша сердцем чувствовала, как трудно Ленину и выпестованной им небольшой когорте партийных умов вести дело к обузданию необозримой вольницы, волны которой плещутся и в Екатеринодаре.

Глава двадцатая

В эти летние месяцы во многих местах Донской области шли ожесточенные бои. Но в Новочеркасске руководители Донского правительства чувствовали себя как за каменной стеной: знали, что в случае угрозы столице Дона появятся немецкие войска и отбросят большевиков.

Над атаманским дворцом трепетал сине-желто-красный флаг Всевеликого войска Донского. В большом зале дворца на прежних местах висели портреты донских атаманов.

Создано было военное училище, приступила к занятиям Донская офицерская школа. В сентябре готовились открыть свои двери Донской, Мариинский и Смольный институты. Опять начал давать спектакли драматический театр Бабенко. По вечерам войсковой хор исполнял песни. Стихотворение в прозе донского писателя Федора Крюкова «Родной край» превратилось в официальный гимн войска Донского.

Кроме газет «Приазовский край» и «Донская речь» в Новочеркасске выходил литературно-художественный журнал «Донская волна» под редакцией известного ростовского журналиста Виктора Севского.

Кубанская рада, гетман Скоропадский, Добровольческая армия и германское командование имели в Новочеркасске постоянных представителей. Здесь же находился князь Тундутов, претендовавший на роль не то царя, не то полубога у калмыков.

В Александровском саду действовало гарнизонное собрание с льготными обедами для офицеров. На центральных улицах открывались новые бары, кафе и рестораны.

Ивлева мало привлекала суета донской столицы. Он верил, что Екатеринодар на этот раз будет взят дивизиями Добровольческой армии, и жаждал как можно скорее попасть на Кубань. Но Богаевский задерживал его в Новочеркасске.

— Я готовлю для главнокомандующего обстоятельную информацию о состоянии политических и военных дел на Дону, — говорил он. — Вы передадите ее лично ему в руки. На днях здесь будет сформирован эшелон из офицеров, пожелавших принять участие во втором походе на Кубань. Вот с этим эшелоном и вы можете отправиться.

В кабинете Богаевского над письменным столом висел небольшой портрет Каледина. Разговаривая с Богаевским, Ивлев то и дело поглядывал на портрет. Генерал перехватил его взгляд:

— Это, поручик, один из последних портретов покойного атамана. Сделан из увеличенной фотографии, которая сохранилась у Марии Петровны, вдовы Каледина.

— Такое уставшее, осунувшееся лицо я видел у генерала в канун восемнадцатого года, — объяснил свой интерес к портрету Ивлев. — Генерал уже тогда показался мне близким к отчаянию. Ведь его самоубийство — это и есть следствие преждевременного отчаяния.

— Кроме отчаяния, вероятно, было еще и семейное предрасположение, — добавил Богаевский. — Один из братьев Каледина, молодой артиллерийский офицер, застрелился, кажется, в шестнадцатом году.

— Этого я не знал. Разрешите… — Ивлев шагнул ближе к портрету, желая разглядеть роковую семейную черту в облике Каледина.

Богаевский вынул из ящика письменного стола еще одну фотографию:

— Взгляните на атамана уже мертвого.

Ивлев чуть склонился над столом. В глаза бросилась такая деталь на снимке: гроб Каледина, утопая среди больших и малых венков, стоял в войсковом соборе рядом с некрашеным, простым гробом, в ногах и изголовье которого торчало по одному жалкому бальзамину в глиняных горшках. «Невольным соседом атамана оказался, должно быть, какой-нибудь юнкер или гимназист», — подумал Ивлев и вспомнил, сколько таких юнцов провожал сам атаман на новочеркасское кладбище в жуткие месяцы прошлой зимы.

Богаевский откинулся на спинку стула.

— Краснов утверждает, что на атаманском перначе Каледина догорали последние лучи той святости, которая сияла на императорском скипетре, — с грустной усмешкой заметил он, пряча фотографию в стол. — Как видите, наш новый атаман любит нарядные выражения…

Ивлев не понял, с какой целью откровенничал сейчас ближайший сподвижник Краснова, и рад был распрощаться с ним.

На Платовском проспекте он неожиданно встретил знакомого полковника. На подвижном смуглом лице того играла улыбка.

— Могу, поручик, порадовать. Сейчас принял телеграмму из Тихорецкой. Добровольцами очищена от большевиков добрая половина Кубанской области. Не нынче завтра вы поедете в Екатеринодар прямым поездом…

— Можно считать, дела пошли в гору! — Ивлев почтительно козырнул полковнику.

Приподнято-праздничное настроение разом охватило Ивлева. Значит, кубанское казачество повернулось к Деникину… Со взятием Екатеринодара восстановится еще одна казачья столица… А там, смотришь, и третья — на Тереке… Казаки сольются в стотысячную армию! А Корнилов считал, что даже с десятью тысячами можно идти на Москву.

Ивлев свернул с проспекта на уютную улочку с особнячками, обнесенными заборами, и зашагал под тенью деревьев. Из палисадников сладко пахло розами. Ветер, такой же горячий, как и на солнечном проспекте, мягко шевелил листву развесистых лип. «Поди, уж на Кубани арбузы, дыни… Добровольцам легче будет добывать харч, нежели в первом походе». Эти мысли перемежались с другими, несравненно более волнующими. «Теперь, что бы там ни случилось, — решительно настраивал он себя, — я сделаю предложение Глаше…»

* * *

Через неделю эшелон с офицерами-добровольцами действительно выехал из Новочеркасска. Пропущенный немецкими властями через Ростов, он без задержки прибыл на станцию Сосыка. Правда, дальше поезда не шли: впереди путь оказался разобранным.

Говорили, что на восстановление пути нужно было не менее двух суток. Ивлев не хотел их терять без дела в Сосыке и отправился в станицу Павловскую, вытребовал от ее коменданта, казачьего офицера, лошадей и тачанку. Он решил нагнать конную дивизию Эрдели, шедшую на Екатеринодар через станицы Дядьковскую, Медведовскую, Старомышастовскую, присоединиться к Однойко, Олсуфьеву и Инне, находившимся в составе дивизии.

Итак, Ивлев опять катит по родной кубанской земле. Безмерный степной простор вместе с его белыми хатами-куренями, желтеющими жнивами, морем цветущих подсолнухов — весь этот прекрасный мир казался ему теперь навсегда отвоеванным, избавленным от анархиствующих шаек. Правда, где-то впереди еще идут люди, одушевленные любовью к России, чтобы и там учредить мирное бытие. Идут и одерживают победу за победой. И потому так благословенна августовская кубанская степь, так праздничен разноголосый птичий щебет и так безмятежно-спокойно пасется у куреней казачий скот, светло золотятся стога пшеничной соломы…