Неужели же изменилось отношение к некогда обожаемому военачальнику?
Ивлев с некоторым раздражением на свою внутреннюю холодность вышел из комнаты.
На дворе было светло и людно. С подошедшего парохода, пришвартовавшегося к высокой круче, сходило много офицеров, нарядных дам, гимназистов и гимназисток.
Из легковой машины, подкатившей к самому крыльцу дома, вышла дочь Корнилова с девятилетним братом Юрой, одетым в матроску.
Отвечая на приветствие Ивлева, она улыбнулась черными узкими глазами такого же раскосого разреза, как и у Корнилова.
Суровые черты ее отца-генерала нашли свое место на ее янтарно-смуглом лице, но, смягченные юностью и женственностью, только отдаленно напоминали о них.
Одна из дам, лорнируя дочь Корнилова, сказала:
— А Наталья Лавровна, несмотря на свое калмыковатое лицо, очень мила!
Сопровождаемая мешковатым пожилым полковником-венгром Шапроном и женой покойного Алексеева, Наталья, взяв брата за руку, направилась к двум белым крестам, торчавшим на самом краю обрыва. Один крест был водружен на месте смерти Корнилова, другой — на могиле его жены, прах которой недавно был доставлен сюда из Новочеркасска. Когда Наталья с братом остановились у крестов, Ивлев подумал: «Вот все Корниловы собрались…»
Прошлой осенью вокруг белого домика и усадьбы фермы высадили тополя, и теперь их тоненькие ветви уже ярко зеленели полураспустившимися листочками.
Наконец в открытых автомобилях прикатили Деникин, Романовский, Драгомиров, Филимонов, члены Кубанского правительства — Рябовол, Кулабухов, Макаренко. Тотчас же, словно из-под земли, выросла большая группа священников в длинных черных рясах и подошел хор певчих войскового собора.
Началась торжественная панихида…
Жизнь пестрит контрастами. Давно ли тело Корнилова подвергалось надругательствам, а сейчас даже место, где оно лежало, священно. Возле него благоговейно стоят сотни людей, почтительно склонив головы. Да, в человеческом обществе все изменчиво. Нет незыблемых кумиров. Одни создаются, другие ниспровергаются. То, что сегодня возносят, завтра вновь может быть втоптано в грязь. И есть еще суд будущего. Какой вынесет приговор он? Кого запишет на скрижали истории?
А Кубань, что бы ни было, и через тысячу лет, изогнувшись крутой дугой, будет здесь течь и по-сегодняшнему живо сверкать.
Мертвых иной раз больше чтят, чем живых. И не потому ли, что мертвые налагают на живых незримые, но прочные обязательства? Заблуждения умерших продолжают нести в себе живые, не замечая их свинцовой тяжести, влекущей ко дну всех и все… И как несказанно трудно одолеть молодой поросли окаменевшие заветы мертвецов!
Корнилов является учителем живых! Но что завещано им?
Шемякин видит в Корнилове сплошного неудачника, которого вовсе и чтить не за что. А вдруг он прав? Год, прожитый без Корнилова, показал, что прежний командующий, уйдя из жизни, не оставил никаких высоких заветов. И был ли он Магометом белого движения в высоком значении этого понятия? Скорее всего — нет… Его, пожалуй, можно сравнить с тараном, который, свершая удары, чаще всего попадал мимо цели. В нем не оказалось того, что можно было бы выставить перед светом как образец для руководства и подражания. Он не сумел посеять зерен, обладающих способностью прорастать вехами, указующими новые пути. Не будучи ни творцом, ни мыслителем, он не сказал того, что развивало бы стремление к высшим идеалам, помогало бы искоренять низменные инстинкты, одухотворяло святым духом красоты и благородства…
Вокруг фермы широко простерлись поля, вызывающие печальную память и в то же время неповторимо прелестные, в молодой пшеничной поросли.
Белые крылатые облака вытягивались все выше, все выше и как бы таяли в ярком сиянии утреннего мартовского солнца.
Окончилась панихида, умолк хор певчих.
У креста Корнилова встал Деникин и, сняв фуражку, произнес следующую речь:
— Господа, тридцать первого марта восемнадцатого года русская граната, направленная рукою русского человека, сразила великого патриота. Труп его сожгли и прах развеяли по ветру.
За что? За то ли, что в дни великих потрясений, когда недавние рабы склонились перед новыми владыками, он сказал смело и гордо: уйдите, вы погубите русскую землю.
За то ли, что, не щадя жизни, с горстью войск, ему преданных, он начал борьбу против стихийного безумия, охватившего страну, и пал поверженный, но не изменил своему долгу перед Родиной?
За то ли, что крепко и мучительно любил он народ, его предавший, его распявший?
Пройдут года, и к высокому берегу Кубани потекут тысячи людей поклониться праху мученика и творца идеи возрождения России. Придут и его палачи.
И палачам он простит.
Но одним не простит никогда.
Когда верховный главнокомандующий томился в Быховской тюрьме в ожидании Шемякина суда, один из разрушителей русской храмины сказал: «Корнилов должен быть казнен; но когда это случится, приду на могилу, принесу цветы и преклоню колени перед русским патриотом!»
Проклятие им — прелюбодеям слова и мысли! Прочь их цветы! Они оскверняют светлую могилу.
Я обращаюсь к тем, кто при жизни Корнилова и после смерти его отдавали цветы души и сердца ему, свою судьбу и жизнь.
Средь страшных бурь и боев кровавых останемся верны его заветам! Ему же — вечная память!
Возвращаясь с фермы верхом и перебирая в памяти короткую речь Деникина, Ивлев думал: «Я не Керенский, которого предавал анафеме главнокомандующий. Я тот, кто при жизни Корнилова отдавал ему и душу, и жизнь. Но мне все-таки мало того, что Корнилов был патриотом. Я хочу чтить его как вождя, но, к сожалению, он не был таковым. И напрасны эти торжественные панихиды и речи, цветы и церковные песнопения. Нельзя медную монету обратить в золото, как ни три ее».
Южный ветер, мягкий и влажный, веял в лицо. Солнце сияло над ярко зеленеющими полями. Конь, широко раздувая ноздри и екая селезенкой, шел размашистым шагом. Все вокруг было светло, ясно, и только в душе рос темный камень, как бы кладя конец всем прежним возвышенным представлениям о Корнилове.
Затем Ивлев брел по Красной как будто без определенной цели, одинокий в несметной толпе, от тесноты медленно двигавшейся по улице, но глаза его искали Пупочку Попандопуло.
Только бы встретилась она. Уж слишком нестерпимо нести в себе груз свинцовой тяжести!
Он прошел несколько кварталов и вдруг увидел гречанку в двухконном экипаже с каким-то усатым офицером, пьяно обнимавшим ее за плечи.
Ивлев остановился на краю тротуара. Пупочка увидела его, сверкнула из-под кокетливо-затейливой шляпки порочно-черными глазами и даже махнула рукой, обтянутой тугой лайковой перчаткой. Пьяный офицер крепче сжал ее, и она покорно свесила змеиную головку на его плечо.
— Идиот! — выругал самого себя Ивлев. — И зачем мне было искать эту продажную девчонку?
Озлившись на себя, он круто повернул назад и быстро зашагал в сторону городского сада.
Знакомая скамья у горки стояла на прежнем месте. Ничто вокруг здесь, в саду, не изменилось. Даже в небе, теплом и сумрачном, лежали как будто все те же прошлогодние сиреневые тучки.
Ивлев вспомнил, как он сидел на скамье с Глашей, и, притронувшись к спинке скамьи, почувствовал себя глубоко виноватым перед тем, что было здесь год назад.
Глава восьмая
Апрель на Кубани шел голубыми днями. С утра и до ночи каждый день было много света и солнца. Изредка перепадали душистые дожди. Омытые деревья в молодой листве и цвету сияли особым блеском юности.
Распахнув все окна мастерской настежь, Ивлев работал над картиной «Юнкера стоят насмерть»!
Врангель, отболев тифом в Кисловодске и отдохнув в Сочи, приехал наконец в Екатеринодар.
Вечером 14 апреля лейтенант Эрлиш попросил Ивлева проводить его к Врангелю, имевшему квартиру на Графской улице, неподалеку от атаманского дворца.
На звонок выглянула из-за двери, взятой на цепочку, смазливая черноокая горничная.
Узнав, что Ивлев пришел с представителем французской миссии, она проворно доложила об этом генералу.