Подвал, битком набитый, встретил поэта, спускавшегося по мокрым каменным ступеням, восторженным ревом:
- О-о-о! Омаррр...
- Сюда, Омар, сюда!
- А, Салих! Как живешь?
- Как мы живем? Спим - стонем, едим - давимся, пьем - захлебываемся. Все спешим. Куда? В рай. Куда же еще.
Омару тотчас же поднесли большую чашу вина.
- Нет, спасибо. Я лучше - ячменной водки.
С чаркой водки он прошел в дальний угол, влез на помост, уселся один в стороне от всех.
Он неприветлив и скуп на слова не потому, что застенчив, косноязычен, он просто боится выболтать на воздух то, что хочет сказать в своих книгах. Воздух уносит слова, бумага их держит.
Они же ждут от него каких-то оглушительных изречений. И глядят, как на диво какое-то. Будто удивляются, почему у него на голове нет золотых рогов.
Нет, Омар не сыплет стихами на ходу, направо и налево, к месту и не к месту. Он пишет и читает их тогда, когда они нестерпимо жгут изнутри: не напишешь - отравят кровь, не произнесешь - сердце разорвут.
...Подвал гудел от разговоров. Тут безбожно, как и водится в этих местах, где каждый толкует о своем, мешая в кучу выдумку и правду, верное и ложное, злое и доброе, со смехом бранили все на свете. Хочешь - соглашайся, не хочешь - нет. Никто не станет вдалбливать свои убеждения в твою голову кулаком или дубиной.
- Если судить по «Ригведе»...
- Я ей, дуре, говорю...
- То...
- Почему не приготовила поесть?
- Лучше уж ничему на свете не верить, это никому не вредит, - чем с упрямой скотской тупостью исповедовать ту или иную изуверскую блажь.
...Не спеша пропуская одну за другой чарку целительной ячменной водки и заедая ее сочной редькой, посыпанной солью, Омар, усмехаясь, слушая шумный разговор, то перекидывавшийся от одной кучки пьянчуг к другой, то распадавшийся на множество отдельных узких бесед. Хаос.
- Ничтожный век рождает ничтожных людей с ничтожными страстями. Такие же, как Омар, - они словно с другой планеты.
К Омару подсел какой-то человек.
- Правда, что ты Омар Хайям?
- Нет, что ты? Господь с тобою. Однофамилец. Проходу мне из-за этого нет. Тот давно уже спился и умер. Я с ним встречался, мир его праху. Замечательный был поэт.
- Хвастовство - хуже предательства. Самообман. Бахвальство властей переходит в бахвальство подданных. И все, черпая силу в собственном хвастовстве, как бы блаженно задремывают, надеясь на эту туманную силу: мол, попробуй, тронь. И когда их, блаженно полусонных, начинает кто-то, и впрямь сильный, яростно бить, они - хвать! - а силы-то нет, вся изошла в безудержном бахвальстве.
Предатель - тот предает других. Пустой бахвал самого себя.
...Между помостами бродил откуда-то затесавшийся калека и всем рассказывал, путаясь, как он храбро сражался в таком-то году с византийским кайсаром Романом Диогеном.
Это случилось столько-то лет тому назад, и война та длилась столько-то месяцев, а ему теперь уже шестьдесят, - и все-таки, видите, самым ярким и, пожалуй, единственно ярким воспоминанием в его жизни было, как он тогда убивал и как его покалечили.
Неужели без войны жизнь у него так и прошла бы с первых дней до последних серой, скучной, так, что и нечего вспомнить? Удивительно устроен иной человек...
- Неистребимая жизнерадостность - еще не признак высокого ума! Кабан, предназначенный для заклания, тоже за час до смерти довольно хрюкает, переваривая жратву.
- У молодых поэтов зубы еще не прорезались, у старых уже выпали. Потому-то нынче сплошь беззуба наша поэзия. Один Омар Хайям зубаст. И тому, видит бог, скоро выбьют его острые зубы...
«Может, и впрямь поклониться Зохре? Не убудет тебя. - Он уже немного жалел, что оттолкнул ее. - По всему видать, она пойдет на сделку! Э! - Омар скривился от омерзения. - Я не могу собой торговать!
Вот если б найти Ферузэ... Она где-то здесь, если жива. Сколько же ей теперь?»
- Персы - народ удивительный. Рыжий деспот Искандер Двурогий жег их священные книги, ломал их храмы. Арабы подвергли их страну разгрому. Теперь сельджукиды терзают ее. А они живут, говорят на своем языке и сочиняют стихи, самые певучие в мире.
- Арабы, видать, люди все ученые.
- Почему?
- Потому что все умеют говорить по-арабски.
- Ха!
- Абу-Рейхан Беруни был велик, спору нет, - но жаль, он презирал свой родной хорезмийский язык и персидский не признавал: «Поношение по-арабски мне милее, ем похвала по-персидски». Мол, персидский годится лишь для сказок ночных.
- Что поделаешь, если повсюду засилье арабского языка? Без него в люди не выйдешь. Суть не в том, на каком языке писать. А в том, чтобы владеть языком, на котором пишешь, в совершенстве. Быть в нем, как птица в воздухе, рыба в воде, держаться свободно и естественно, без потуг, - чтобы ты им владел, а не он тобой, понятно? И все можно простить Беруни за его великие слова:
«Да покарает аллах всех тех, кто радуется, причиняя мучения другому существу, одаренному чувствами и не приносящему вреда!»
- Люди придумали бога, чтобы оправдать свое бесцельное существование. Мол, сотворил нас господь, потому и живем, что тут поделаешь. И не хотят и пальцем шевельнуть, чтоб изменить свою жизнь к лучшему. Пусть бог ее меняет, если это ему угодно...
...У Омара в голове помутилось от этих разговоров! И, чтоб освежить ее, он попросил виночерпия принести ему еще один кувшинчик ячменной водки.
- Лишь дураки неизменны! Они всегда верны себе. Ведь сказано кем-то:
Дурак, даже трезвый, всех пьяных тупее,
И пьяный - опять же он с тем, что имел:
Бывает, что умный, подвыпив, глупеет, -
Кто видел, чтоб глупый, хлебнув, поумнел?
- В квартале Хире один человек решил сгоряча покончить жизнь самоубийством. Раздобыл он у лекаря яд, проглотил. Но яд оказался поддельным. Пришли друзья отпраздновать его чудесное спасение. И что вы думаете? Счастливчик умер, отравившись сластями, которые принесли гости.
- Бедным пьянчугам нигде ходу нет! Выйдет на улицу: или разбойник его изобьет и ограбит, или страж его схватит и деньги отнимет. Вот если б стражи так же ретиво хватали разбойников! Но нет, это рискованно - разбойник может ножом ударить. А пьянчуга – слабосилен, он и так на ногах еле стоит, его не опасно терзать.
- Страж - он и есть первый разбойник.
- Хуже!
- Вот пусть и режутся между собой, не мешают нам жить...
- Власть не прощает нам ни одного малого промаха, почему же мы должны ей прощать ее огромные ошибки и упущения?
- Она - власть.
- Ну, и пусть живет без нас, - мы без нее уж как-нибудь проживем.
- Эй, послушайте! Я тоже стихи сочинил.
- Ну-ка, ну-ка.
От злой жены удрать решил я в день ненастный.
- Уйдешь, я утоплюсь! - она вослед мне стонет.
Что делать? Воротился я, несчастный:
Забыл, что кое-что в воде не тонет...
- Ха-ха-ха!
«Сколько же лет Ферузэ?
Она... на тринадцать старше меня. Сорок пять плюс тринадцать... Ого! Старуха. Ну, все равно. Если найду, приведу к себе. Невмоготу стало жить одному».
Служитель у входа коротко свистнул. Шум в подвале сразу улегся. Разом исчезли чаши с вином, появились чаши с шербетом. Один из музыкантов затренькал на дутаре.
В подвал, как полный бурдюк в колодец, опустил свое брюхо, тяжело переваливаясь, носатый, усатый мухтасиб - блюститель нравов. Сопровождавшие его четверо с палками остались наверху.
- Ассалам ваалейкум! - просипел мухтасиб.
- Ваалейкум ассалам! - дружно ответили бражники, стараясь напустить на себя самый невинно-трезвый вид.
Блюститель нравов подозрительно обвел глазами их опухшие лица, обратил грозный взор на хозяина харчевни, склонившегося в угодливом поклоне.