Шеф обедал дома и возвратился рано. Рита ходила к тетке, а Нея с Мэм по традиции заглянули в «стоячку» — так они называли пирожковую, где девчата на раздаче и пожилая кассирша давно их считали своими.
По особым случаям отмечались втроем в ресторанчике ближнего парка. В последний раз навестили его в день рождения Ритки — салат, традиционный лангет, болгарский рислинг, черный кофе, заварное пирожное, три апельсина. Потом Нея вычитала из очень затрепанной книги «В мире вежливости», что к лангету правильнее заказать красное вино. Через месяц ошибку исправляла Мэм. Тогда же увидели они странную, скромно, но опрятно одетую, худую старуху. На ней было все старомодное — широкополая шляпа с искусственным цветком, чистенькая кофточка из поплина, забытого бабушками, длинная шерстяная юбка и домашние башмаки ибсеновских времен. Вопреки нежеланиям официанток старуха прорвалась к одинокому пианино в конце зала, подняла крышку и быстро-быстро стала наигрывать мелодию за мелодией, причем хорошо получалось у нее это спешное попурри, наверное, из музыкального мира ее молодости. Она торопилась, зная, что ей долго играть не придется, но нисколечко не фальшивила, а на изможденном лице музыкантши блуждала счастливая улыбка, выцветшие глаза лучились счастьем. Официанткам стоило немалых усилий вежливо выставить бабушку. Бабушка не сопротивлялась, а только горделиво спрашивала, задерживаясь у каждого столика и поддерживая худой сморщенной рукой широкополую шляпу: «Вы слышали, как я играю? Вы слышали? Мерси, оревуар, моя шер ами!»
Оказалось, старуха не просто случайная посетительница. Она наведывается через день и выжидает момент, чтобы прорваться к пианино. От официанток они узнали, что еще есть другой исполнитель, моложавый степенный мужчина при темном фраке — с бабочкой и стеком. Он запросто величает себя то композитором Глазуновым, то композитором Щедриным, элегантно раскланивается и предлагает прослушать его сочинения, но приходит сюда реже старухи.
Через час — они едва успели пообсохнуть от дождя, тот все-таки полил снова и прихватил их по дороге от пирожковой — в дворцовой комнате торжественно раздались три звонка. Нея поднялась навстречу им безрадостно, больше думая о том, что скоро конец рабочего дня и еще о том, как ей поудобнее добираться до опостылевшего автобуса, который отчалит от остановки в дождь конечно же переполненным.
За окнами мутные весенние воды неслись вниз по улицам, захватывая по пути все, что попадалось, и застилая дороги живым упругим слоем, который вспенивался желтоватыми «усами» под автомобильными колесами и обдавал брызгами и без того вымокших прохожих, а тут, в дворцовой комнате, по продолжительности начальственных звонков можно было судить, что Бинда хорошо обдумал свое выступление перед Неей и поведет, не обращая внимания на дождь, спокойные обстоятельные разговоры, предвестником коих была одобрительная улыбка, которой он утром встретил Нею.
В кабинете Бинда заулыбался еще одобрительнее. Собственный кабинет ему очень нравился. Продуманным, рациональным убранством, деловитым уютом выточенного на спецзаказ официального гарнитура, крепким столом в углу с тяжелой довоенной настольной лампой, белыми шторками окна и особенно кремовыми панелями, кабинет удачно напоминал святилища из серьезных кинофильмов, где решались большие судьбы, и, когда о том говорили Бинде, ему это льстило.
Правда, вот что было действительно плохо — неважнецкие двери, тонкая перегородка с дворцовой да еще тронутая рыжей ржавчиной водосточная труба просматривалась в окно совершенно четко, и никакие дубовые кущи не были способны сокрыть ее от глаз.
С трубой Бинда справился бы очень быстро. Конечно же он вполне мог поставить вопрос ребром на том же райисполкоме, где его авторитет постепенно вырастал не в формальный, — ответственные работники аппарата оказались хорошими людьми, понимающими и любящими литературу, особенно подписные издания: а не пора ли, дорогие товарищи и друзья, взяться по-настоящему и с умом за красоту нашего замечательного современного города и демонтировать обветшавшие атрибуты прошлого, без сожаления распрощаться с ними; но ему было очень жаль не самую трубу, а симпатичных жестяных дракончиков, и потому, идя на поводу этого беспринципного чувства, он великодушно продлил им жизнь, а сам распорядился насчет портьер, их сшили в ансамбль к белым шторкам, приладили к металлической перекладине на пластмассовые бесшумные колечки, и почти все стало ладно: когда труба начинала мозолить глаза, Бинда задергивал портьерой четверть окна и успокаивался.