Выбрать главу

— Не очень. Хотя смотря где, — уточнила Полина. — В вашем городе — нет.

— А он? — кивнула на ситцевую занавеску буфетчица.

— Он мой подчиненный. Дом в сорок пятом для инвалидов организовали?

— Дом? — женщина медлила с ответом, но решилась и, как ученица прилежная, выучившая хорошо урок свой, заговорила монотонно:

— Дом в сорок пятом сделали. Сначала одни инвалиды были, да разъехались потихоньку. Кого родные разыскали, кто сам куда подался, плохо было, так плохо, что и вспоминать не хочется, — наморщила маленький тупой носик, — голодные даже бывали, завхоз был бессовестный, у калек красть не стеснялся, а потом, как Никита Семенович вернулся, так сразу хорошо стало. Он санитаром сначала был, а потом директором, после института. Родных помогал отыскивать тем, кто хотел, и ездил к ним, к родным этим, чтоб подготовить, пояснить, какая чуткость требуется, и самому посмотреть, что за люди. Родятся же еще святые. Откуда они берутся? — спросила, подняв на Бойко блестящие круглые глаза.

Полина не успела ответить. Веско ступая, появилась Любочка с двумя тарелками. Застыла посреди комнаты. На немой вопрос ее буфетчица привычно распорядилась:

— Мужчине туда отнеси, — кивнула на занавеску.

Замолчала, ждала, когда Любочка вернется. Но, появившись, Любочка взглянула на крошечные на могучем запястье часики и важно сообщила:

— Свиней кормить пора.

— Да, — с торопливостью облегчения согласилась буфетчица, — а вы кушайте, — посоветовала часто затягивающейся Бойко, — бросьте цигарку вашу и кушайте. Никита Семенович должен прийти скоро.

— Неизвестно, — пробасила Любочка, — он, может, ветеринару машину отдаст, а сам в Ровно поедет за медикаментом.

Она недружелюбно глянула на Бойко и повела впереди себя буфетчицу. В том, как глянула, как пошла, словно конвой, за Марией Танасьевной, Бойко увидела и поняла детскую ее ревность.

Но отметила эту ревность легко, мимоходом, отбросив сразу, как ненужное, мысль о ней, потому что пришло странное чувство. Что-то извне ворвалось в порядок и спокойствие души, назойливо напоминая о поражении, о потере. Оглядела комнату. Рябили и плыли по стенам, по чистому полу светлые блики, от еды исходил домашний запах чистой кухни и хороших продуктов, тихо переговаривались в пищеблоке буфетчица с Любочкой, привычной боли под лопаткой не было, и все же что-то неприятное, саднящее.

«Казалось, давно и прочно отучилась от мерихлюндий бессмысленных и бесплодных, а вот поди ж ты, стоило на день остаться без дела, приехать сюда, как расплылась манной кашей. А может, это просто старость? Может, уже вот так, бесприютно, не справляешься? — спросила себя Полина. — Или отвыкла в отлаженном комфорте, в неизбежности дел, в привычке быть все время на людях от таких одиноких минут?»

Нет. Всплыло другое. Что-то, что задвинула когда-то в самый дальний, самый темный угол, чтоб забыть.

Неужели простое любопытство к жизни давнишнего знакомого оборачивается волнением и печалью о былых годах, годах ушедшей молодости? Неужели так важно стало увидеть его, расспросить о чем-то главном? Вряд ли. Она и помнила-то его плохо. Что-то черное, похожее на птицу, и взгляд птичий — сбоку. И еще: очень красивые смуглые руки. Вот и все, что осталось в памяти от незадачливого ухажера. Нет, не все. Еще — чувство оскорбления и, если быть честной до конца, то, конечно, желание увидеть его поражение. Для того, может, и приехала сюда.

Но почему сейчас так остро?

Может, этот багровый цвет ситца и шум за занавеской? И песня? Прислушалась. Да. Песня. Эти жидкие знакомые звуки аккордеона и мелодия. Полина помнила ее хорошо, она принадлежала и прошлому и тому, чем была сейчас ее семейная жизнь.

Три года назад муж вернулся из Крыма неожиданно похудевшим, помолодевшим так, что шофер, когда усаживались в машину на глянцевой от осеннего дождя площади Курского вокзала, сказал с завистью:

— Вы, Борис Иванович, просто двадцать годков оставили во всесоюзной здравнице.

Он действительно оставил в санатории не только лишние килограммы и прожитые в добродетельных семейных радостях годы, но и еще нечто, что почувствовала сразу, в первую же ночь его возвращения.

Позади был суматошный день, с коллегией, с заседанием в Госплане, с визитом корреспондента еженедельника, спросившего: «Что вы больше всего цените в мужчинах?» и «Как относитесь к числу тринадцать?», и мысли об этом дне помогли справиться с обидными словами и ненужными вопросами. За полночь, разбирая скомканное, сбившееся в ноги свое одеяло, отодвигая подушку, она улыбнулась, подумав, как бы ошарашила корреспондента сказав правду. А правда заключалась в том, что больше всего в своем муже ценит возможность не замечать его присутствия, то есть тот удобный способ существования вдвоем, когда ее дела, ее жизнь являются тем главным, чему подчинено все. Так повелось с самого начала их знакомства.

Как решился незаметный, тихий, изо всех сил старающийся удержаться на самом трудном факультете труднейшего вуза парень из подмосковного дачного поселка, откуда взял смелость ухаживать за первой отличницей и активисткой, секретарем комсомола Полиной Бойко, было для всех загадкой. Для всех, но не для нее. К пятому курсу стала ощущать странное беспокойство, то чувство растерянности перед непонятным и опасным, что происходило в ней. Ночи стали длинными и рваными, как старая кинолента. Такая уютная прежде, допотопная кровать с никелированными шарами превратилась в горбящееся сломанными пружинами, скрипящее при каждом движении жаркое, бессонное ложе. Храп усталой, намаявшейся за день матери доводил до злобных бессильных слез. Полина научилась причмокивать, храп смолкал, мать бормотала бессвязное, переворачивалась на другой бок, но уже через минуту храп раздавался снова. Да еще тетка за гобеленовой занавеской по нескольку раз за ночь щелкала выключателем ночника, чтоб принять очередные шарики гомеопатического лекарства. Была помешана на своем здоровье.

Утром просыпалась разбитая, с головной болью, с коричневыми тенями под глазами. Мать ахала, уговаривала показаться отцу ученицы, хорошему доктору по нервным болезням, просила сократить общественные и комсомольские нагрузки, а тетка смотрела тусклым всеведающим оком глубоководной рыбы и усмехалась понимающе. Как-то пришла и поставила на письменный стол Полины пузырек с лиловыми таблетками.

— Что это? — спросила Полина.

— Таблетки Бехтерева, — коротко ответила тетка, — принимай, очень помогают, и еще холодный душ утром.

Полина хотела сказать что-нибудь злое, насмешливое, но, посмотрев на увядшее, измученное кремами и притирками лицо родственницы, на плоскую грудь, замаскированную толстой с начесом кофтой, на шелковый платочек, скрывающий дряблость шеи, промолчала.

Бехтеревка и холодные обтирания по утрам в кухне над жестяным тазом действительно помогли. А тут еще экзамены в аспирантуру — ее единственную со всего курса оставили в институте — и тяжелые ночи забылись, да и не было их, пролетели незаметно над учебниками, даже храпа не замечала. А днем выступления на студенческих собраниях, на митингах, посвященных знаменательным датам, занятия на кафедре, долгие беседы с научным руководителем — знаменитым ученым. И уже не саднило, не грызло завистливое, тяжелое на бедных студенческих свадьбах-пирушках. Легкомысленные красотки и бойкие дурнушки, ее соученицы, словно сговорившись, одна за другой выходили замуж. Полина радовалась их счастью искренне: у нее была своя дорога, и жизнь казалась наполненной до предела, и впереди ждало и манило что-то пока еще не очень ясное, но несравнимо более притягательное, чем обычная стезя заботливой матери семейства, словно бы заранее со скучной предопределенностью уготованная подругам судьбою.

Предчувствия не обманули ее. Уже очень близко был крутой поворот, и никто, а главное, сама Полина не знала, что войдет в него легко, без колебаний, без женской суетливости. С тех пор она твердо поверила в правильность быстрых решений, в то, что судьба всегда предлагает шанс, и чем труднее путь к нему, тем этот шанс надежней. Нужно только разглядеть свой поворот, поверить в его необходимость, заложить его смело, как шоферы на горных трассах, и не оглядываться назад, горюя об утраченном.