Выбрать главу

— Это не для меня, — сказал тихо и отвел глаза.

— Что не для тебя? Ребенок? Я? Что именно?

— Поликлиника столичная.

— Почему? Ты же очень хороший врач. У тебя опыт, любовь к делу, ты выдающийся врач.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю. У Надьки есть поклонник с курсов усовершенствования, он рассказывал о твоем докладе, о том, как к тебе Неелов относится, куда прочит.

— Это не для меня.

— Ты боишься? Понимаю. У тебя травма, недоверие к административной деятельности. Но это ерунда. Не сразу же ты станешь главврачом, осмотришься…

— Сразу.

— Как это?

— Очень просто. Вернусь и снова стану, тем более что других претендентов нет.

— Это, конечно, очень благородно, но, прости, по-моему, глупо.

— Возможно.

Увидела, что обиделся. Поправилась мягко:

— Ну не глупо, а нерационально. Ты можешь принести пользу тысячам людей своей научной работой, а хочешь опекать десяток калек. Я была прорабом, уверяю тебя, совсем неплохим, и работяги меня любили и уважали. Я была полезна на уровне нескольких десятков, а сейчас на уровне нескольких тысяч. Есть разница?

— Нет. И мне не нравится счет на тысячи. Сначала тысячи, потом миллионы. Это война.

— Что война?

— Война нас приучила так считать. Так, что после жертв Освенцима, после миллионов погибших бедствия каких-то двадцати-тридцати калек — мелочь.

— Ты сошел с ума! Что ты мне приписываешь такие ужасные мысли!

— Извини. Но ведь невольно ты высказала именно эту мысль. Это подсознательное, это война, война, война, будь она проклята, мы еще долго…

Она впервые видела его таким, и мелькнуло: «Что-то с психикой».

— Успокойся, — взяла за руку, поглаживала нежно, — успокойся.

Но что-то недоброе шевелилось внутри, делало движение механическим, голос жестким. Он почувствовал это, отнял руку.

Удержаться бы тогда, не говорить непоправимого, но она не сумела, потому что вдруг, запоздалое, ненужное уже, женское:

«Обо мне не думает. И вообще… как будто я девка какая-то, повстречались, разбежались, и вся недолга. Когда любят, ищут компромиссы, а тут как отрезал. И потом… обычно всегда есть что-то главное, что не высказывают вслух, что-то главное и очень простое, житейское. Это уж знаю точно».

— Поля…

— Погоди! — опередила торопливо, не дала сказать. Сколько раз проклинала себя потом! — Погоди. Я не верю, ты уж прости меня, но не верю. Не только теории прекрасные, есть же еще какая-то причина.

— Какая-то гадость? — спросил жестко. Лицо нехорошее и смотрит как на чужую. — Гадость должна быть обязательно. Изволь. Не желаю быть твоим нахлебником.

— Какая чушь!

— Отчего чушь? Твои блага мне не положены. Знаешь, сколько получает врач в провинции?

— Чушь! Чушь! Чушь! Это все увертки, чтоб не давать честного ответа.

Он вдруг улыбнулся, знакомым движением постучал ногтем большого пальца по зубам, она не любила этой его привычки и, казалось, отучила, но, видно, только казалось, как все, что происходило с ними эти полгода.

— Но ведь ты мне дала уже ответ, и очень определенный, и очень решительный, зачем же теперь так.

Это было уж слишком. Просто иезуитство, насмешка. Хочет, чтоб она расплакалась: «Все что угодно, только не бросай меня, хочешь поликлинику, хочешь прописку? Может, в дворничихи пойти, чтоб тебе лучше?» Нет, это уж слишком.

— Будем считать, что поговорили.

— Поля!

— Нет уж! В утешении не нуждаюсь, в услугах тоже.

— Что это у вас приключилось? — спросила, не отрываясь от вязания, Надька. Одним быстрым взглядом заметила.

Когда шла домой, повторяла:

— Ерунда, главное не подавать вида, не давать себя жалеть, не позволять расспрашивать. Ерунда…

А сейчас вдруг ответила тихо:

— Случилось, — и слезы закапали в чашку.

— Как? — Что-то покатилось по полу. Наверное, пластмассовый шар, куда Надька запихивала моток шерсти. — Как?

— Очень просто, — Полина хотела отпить из чашки, но не смогла, поставила назад, рука очень дрожала, — у них другие планы. Вернуться в свою дыру и там творить добро.

— А ты? — спросила Надька. — Ты же тоже можешь туда поехать?

Ничто, наверное, не помогло бы Полине справиться с горем и отчаянием, с унижением своим, ничто, как глупость и неуместность Надькиного вопроса.

— А я что, по-твоему, чемодан, который забирают с собой? Или кошка? Я что, арифметику там буду преподавать?

— Преподавай алгебру, там же есть десятилетка. А, черт, надоела эта бесконечная паутина. — Надька скомкала вязание, швырнула на диван.

Села напротив, налила себе чаю, и Полина, подняв, наконец, глаза, увидела перед собой бледное сумрачное лицо взрослой женщины.

Может, действительно старили ее черные волосы и прическа эта строгая.

— Я думала, ты его любишь, — сказала Надька, — я думала, правда любишь.

— Правильно думала.

— Думала, любишь, — Надька смотрела мимо и была сейчас совсем чужой, незнакомой, в тысячу раз чужее той, что кричала: «Какая ты дрянь!» и плакала черными от туши слезами.

— Я бы за ним на край света поехала бы, все бы бросила.

— Поезжай, — Полина встала, — поезжай, разрешаю.

— Тебя и спрашивать не стала бы, да только ему ты нужна, а тебе нужна карьера. Очень простое уравнение. И знаешь, что самое интересное?

Полина остановилась уже в дверях.

— Что?

— Что утешать и уговаривать тебя не буду.

— Да уж смешно было бы теперь слушать.

В коридоре зазвонил телефон, Полина рванулась.

— Тебя Борис, — остановили, оглушили тихие слова матери, — уже второй раз звонит.

— Вот и вороны слетаются, — сказала в комнате Надька.

У этого человека было странное свойство — объявляться в самые плохие моменты ее жизни. Они учились вместе, и он был самым тихим, самым незаметным на курсе. Жил где-то под Москвой, кажется в Тайнинке, учеба давалась трудно, не вылезал из троек, и Полину просто смешили робкие знаки внимания: букеты роскошной сирени весной, жесткие гладиолусы осенью. Когда уезжала в Якутию, пришел на проводы, уже вся группа разошлась, а он все сидел и сидел. Молчал. Потом робко попросил воды с содой, пожаловался на изжогу. Он слишком много выпил чаю с пирогом. Мать испекла вкусный рассыпчатый пирог, как всегда, на маргарине. А он, видно, к маргарину не привык, вот теперь и мучился. Мучился еще и комплексами: слишком уж недоступна была тогда Полина — первая девушка курса, отличница, секретарь комсомола, выступавшая на митингах уверенно и звонко, не смущаясь светом прожекторов и присутствием начальства. Что-то мямлил насчет переписки и так надоел Полине, что сказала:

— Боря, мне ведь еще собираться. Гладить. Так что извини.

Потом объявился в Якутии. И тоже в тяжелый день, когда не до него совсем было. Ни до чего. День окончательного, решительного разговора, когда все точки были поставлены. И вот теперь. Надька будто знала, когда сказала про воронов.

Что-то спрашивал, шутил по поводу дистанции, которая все никак не сокращается между ними. Изящная шутка, понимай дистанцию как хочешь. Полина отвечала вяло и все никак не могла вспомнить его лица. То сирень, то гладиолусы представляла, а вот лицо расплывалось. Договорились повидаться. Он оставил рабочий телефон, и Полина тотчас забыла о нем, как только повесила трубку.

…Никто не звонил, и дома творилось странное. Надька ходила сумрачная, от свиданий отказывалась, целыми днями корпела над лекциями. Атмосфера была тягостной, мать виновато отводила глаза, у Полины ощущение: что-то происходит за ее спиной, ее предают, предают. И вдруг неожиданное: Надька выходит замуж за слушателя военной академии, и они с матерью уезжают на Украину. Институт закончит заочно. Бред какой-то. Слушатель румяный, говорит «скинули шинеля», в Надьку влюблен безумно, чистит картошку на кухне, помогая матери. Зовет ее уже «мама». Бред. Из Югославии привезла Надьке свадебный подарок — дубленку. Надька не взяла: «Носи сама», и такая злоба вдруг прорвалась. Бред.