Выбрать главу

— Успеем, Бомбардир, куда спешить? Все в наших руках, как сказал заяц, попав волку в зубы. Но сегодня я хочу провести ночь возле костра, наглотаться дыму и кислорода.

Плыть с Егором Гоша не захотел: после истории с плотом его как-то не прельщали разные мероприятия на воде.

Егор Бодров с силой отпихнулся шестом и направил лодку на самый стрежень. Неслась Дыкырингра, крутила и ворочала струи, тая в себе немалую силушку.

Рыбы в сети немного: налим, несколько чебаков, два таймешонка. На уху есть, а куда больше? В осоке возились ондатры, облетал цвет черемухи — качались мелкие белые пуговки на воде. От запаха черемухи горчило в горле.

На той стороне кто-то визжал и хихикал. Егор глянул сквозь тальники: девица выскочила к воде из кустов, за ней бежал розовый и брюхатый Чуркин. В прыткой девице Егор узнал продавщицу из соседней деревни. Кура-Мура — такое прозвище было у этой девицы.

— Совсем обнаглел, — сказал сам себе Егор, но злости и раздражения на этот раз почему-то не было.

Врежут ему теперь по горбушке фельетоном-дубинушкой, допрыгался! На пароме сидит сам Гоша Фокин, он-то теперь ухватит Чуркина за мягкое место! Гоше Фокину, видать, не о чем было писать, изголодался Гоша — давненько Егор не видел в газете его фельетонов.

Возле парома ждал Егора лесхозовский грузовик. Пришлось переправлять. Гости взялись чистить рыбу, развели костерок.

Паром кренило набок, площадку покачивало. Шофер- лесхозник с испугу чертыхался, подкладывал обрезки плах под колеса машины. Ругался:

— Проходимцы вы, проходимцы! Все село ваше. Все вкривь и вкось, не как у людей. На заправке — грязь, скот бродит в потраве на поле. И паром — убийство, Ноев ковчег!

Горластый лесхозник ужасал Егора: не слышит ли Гоша Фокин? Хотя — зачем же? — пусть слышит; он, Егор, о том же ему писал. Теперь сам все видит и слышит — пусть крепче пройдется по Чуркину в газетке-то!

Но Гоша, казалось, с головой ушел в наслаждение водой и солнышком. Черпал ладошками воду и шлепал себя по груди, плечам, шее. С опаской послушного ребенка он присел на корточки у самого бережка — пенным кипением река, очевидно, напоминала Гоше о своей грозной силе.

На том берегу лесхозник долго не мог загнать машину с парома на помост: что-то трещало под колесами, грохало.

— Да растуды т-твою в канитель! — выругался Егор. — Вот оно каждый день так! А Чуркин, ботало, вон он, напротив Тихой сейчас с девкой в догоняшки играет. Тебе, газетчику, полезно туда спуститься, глянуть на его рожу.

— В жизни всякое бывает, — сказал Гоша, — вот почему она интересна и притягательна!

Вил над костром причудливые узоры дым. К горькому запаху черемухи подмешивалась тревожная горечь дыма. Булькала и вкусно парила уха, огонь облизывал черные глянцевитые бока котла. Егор вынес из будки хлеб и посуду, но с того берега закричали — возчик молока вызывал паром.

Шофер Гоши Фокина, Ваня, помог оттолкнуть от берега утлую махину — завизжал вороток, истертый канатом. Дыкырингра навалилась на щеки барок и понесла.

И опять — шум и ругань. Телега молоковоза неловко слетела с помоста на кособокий паром. Загрохотали по доскам настила бидоны с молоком. С одного сбило крышку, и молоко вылилось в реку.

К концу дня Егор заметно устал — деревянную ногу он волочил с трудом. Гоша Фокин распечатал бутылку коньяка. Густой красно-зеленый сумрак натек в долину. Понесло с реки холодком, у костра сделалось светло и уютно.

— За здоровье терпеливого духа этой реки Бомбардира! — поднял кружку Гоша Фокин.

— За встречу, — сказал Егор.

Ели по-старинному, по-деревенски — из общей большой миски.

— Нет сомнения: это — уха! — похвалил Гоша. — Еда богов и номенклатурных товарищей!

Минут пять молча работали ложками. Егору не давало покоя письмо. Получил ли Гоша Фокин его письмо?

— А ведь я к тебе по другому делу приехал, — сказал наконец Гоша Фокин. — Сатира и юмор — пережитки детства. На военную тему перехожу. Книгу о войне хочу написать.

— Какая война-то? Ты видел ее, войну-то? — удивился Егор. — Ты фельетоны валяй, критику — вот самая лучшая тема войны, и люди памятник тебе отольют — талант такой, у тебя. Такое не всякому дано богом — вижу, хоть я и неотесанный пень.

— Да это мне все говорят. Но жизнь показала, что лучше писать о мертвых, чем о живых. Полезнее для здоровья. Теперь только понял. Чайник был, чайник…

Егор в растерянности зашарил в карманах — искал курево. Чертовщина какая-то! Он всегда думал, что есть мальчик Гоша, светлый Гоша — боец чести и совести, солдат земной справедливости. А оно — вот что!

На остывших углях костра трепетал белый пепел. Шофер Ваня подкинул сучьев, медленно набирал костер новую силу.

Егор встал и затукал деревяшкой — пошел в будку за куревом. Сидел один в темноте, курил. Вернулся, казалось, нехотя, без настроения. Новую порцию коньяка выпить отказался.

— Знаю, знаю, дорогой Бомбардир, о чем ты думаешь! Но раз захотелось спокойной жизни — что же делать?

Где-то на лужайке одинокий копь позванивал бубенцом. Высоко в небе самолет тянул над долиной ниточку грохота. Гоша Фокин сделал рот ковшиком и вылил туда коньяк.

— Но — ближе к делу! Рылся я как-то в архивах, искал материалы о погибших героях-сибиряках и нашел интересный очерк о твоем брате — Константине Ивановиче Бодрове. Прошел от Москвы до Берлина, в Берлине погиб. А в райвоенкомате мне сказали, что целая пачка писем брата у тебя сохранилась. Вот я и приехал взять эти письма — ценный для меня материал. Про тебя тоже, Егор Иванович, упомяну в книге.

Егор молчал. Он сидел, неловко отставив в сторону оструг березы, который заменял ему утерянную на войне ногу. Оструг некрасиво торчал из-под мятой пыльной штанины. Райвоенкомат предлагал Егору взять культурно сработанный протез, но Егор от него отказался. Не одобрял он замазывания и всякой подделки — нет ноги, ну и нет ее, пусть это видят все.

Огонь костра расшатывал сумрак. Чернели кусты тальника, и в них соловьем засвистывала варакушка.

Да, был брат Костя, Константин Иванович Бодров, был! С войны не вернулся, погиб в Берлине в последний день войны — так было… Последнее письмо Кости помечено седьмым числом. Май, год сорок пятый… И там есть строчка, в этом письме: «…а после войны тоже нелегко нам будет; разная шваль, которая отиралась в обозах или делала себе самострелы, начнет трещать на всех перекрестках о героизме — настоящих солдат, работяг войны, будет тошнить от этого пустого трепа. А все равно надо будет работать, работать, поднимать хозяйство из военной разрухи. Веришь ли, брат Егорша, руки мои стосковались по лопате, которой мы сажали картошку на поле…»

Егор хотел сказать про это письмо брата, а еще от себя добавить: «Работать надо, Гоша! Работать для живых, живым пособлять».

А еще хотел добавить Егор, что, будь жив Костя, он не только своих писем, он бы тебе и руки не подал, ситцевый друг Гоша! Не любил он таких, кто отирался в хлебном обозе и лез в кусты.

Не умещалось все это в голове Егора: хохмит Гоша Фокин или говорит серьезно? Он мастер на всякие штучки-дрючки. Может, по-другому все обернется.

— Красный вечер, тихий! — только и нашел что сказать Егор.

А вечер и вправду выдался славный. Загорелась глубоким огнем река на крутом изгибе, катился эхом дремучих эпох лягушачий хор с дальней старицы, а в тальнике соловьем заливалась варакушка. Не хотелось в такой вечер сердиться, говорить обидные слова.

На том берегу послышался говор, застучали колеса телеги. Закричал тонкий девичий голос — доярки возвращались домой с летника.

Пришлось опять отчерпывать из прохудившейся барки воду и переправлять доярок.

Стелил себе Егор впотьмах. Бросил полушубок на досках парома, оставив гостям право ночевать на топчане в будке.

Но гости не торопились спать. Шофер Ваня наживлял рыболовную снасть в надежде поймать налима, а Гоша Фокин в раздумье и одиночестве гулял в отдалении. Фигурка его едва различалась на фоне ночной воды.

Егор, глядя в звездное небо, силился представить, о чем примерно думает Гоша Фокин и как он о себе понимает. Старость — она ведь дает человеку определенную прозорливость и даже позволяет угадывать желания и мысли того, кто пониже возрастом. Но про Гошу Фокина Егор ничего угадать не мог: вихрилась некая копоть, мга.