Так он писал, стремясь заглушить в себе боль утраты и изгнать из памяти это лицо, застывшее в отчаянии, эту тонкую шею под белым чепцом. Надо думать о колонии. Вот его дело, его совесть, его страсть. Ничто другое не должно отвлекать его, ничто другое — затемнять ясность духа. Если уж берешься стоять за справедливость — будь чист сам, будь достоин этой правды.
А рантеры? Лучше всего, если они сами бросят свои пагубные увлечения и придут к диггерам, чтобы жить чистой трудовой жизнью. Это для них — самый правильный выход. Но если нет — все равно он не призывает сечь их, тащить в тюрьму или клеймить железом. Он жалел их: они заблуждаются от бедности, темноты своей жизни. А захочешь наказать их, написал он, и впервые слабое подобие улыбки тронуло его губы, — посмотри на себя.
Что-то тяжело стукнуло, упав на утоптанный земляной пол. Он нагнулся: то был вышитый тугой кошелек, который оставила Элизабет, уходя из колонии. Джерард поднял его и сжал в руке. На эти деньги диггеры могли просуществовать еще месяц.
6. «НЕОПАЛИМАЯ КУПИНА»
Только не впасть в отчаяние. Не дать одолеть себя этому мраку апатии и лени, который парализует мысль, а жизнь делает безрадостной серой ямой, без смысла, без выхода…
Денег нет, колония голодает. Дети с утра начинают цепляться за материнские юбки и просить хлеба. Мужчины суровее с каждым днем, Роджер и Том тают на глазах… Ему снова пришлось убедить их рубить леса и продавать бревна, рискуя навлечь на колонию гнев соседей. Но и на вырученные гроши купить что-нибудь трудно, во всяком случае в Кобэме и Уолтоне. Запрет бейлифа сохраняет силу, двери лавок закрываются, едва диггеры показываются на улице. За скудным пропитанием приходится ездить за тридевять земель, в Кингстон или Гилфорд.
Но главное — Джерард чувствовал, что какая-то сила, прежде помогавшая пережить трудные времена и беды, ослабла, иссякла. Они не верят больше… Приближается время сева, время новой работы, а сил для нее, внутренних сил, надежды нет. Глаза прячутся от его взгляда, а в разговоре то у одного, то у другого проскальзывает печальная нота: зря все это… Все равно разгонят…
Он присмотрел новое поле — вересковую пустошь, ровную, солнечную, у подножия холма. Может быть, здесь им суждено собрать урожай новой жизни?
Том Хейдон ездил на север и привез неожиданную новость: он узнал, что какие-то люди собирают в разных местах деньги от имени диггеров и даже имеют с собой бумагу, на которой стоит имя Джерарда Уинстэнли. Но никаких денег они не получали. Уж не Кларксона ли это дело? Он отбыл из Кобэма со своей свитой недели две назад. А с его неразборчивостью в средствах добывания денег… Диггеры тогда посмеялись вместе, невесело посмеялись, и он дописал в готовое уже «Оправдание» просьбу присылать собранные средства с верным человеком в Кобэм и передавать из рук в руки. Но денег не было, Элизабет ушла, Генри ходил чернее тучи и хромал больше обычного, Джон все чаще ночевал дома, у матери, и избегал разговоров. Они не верили больше…
Какой верой горел он сам полтора года назад, когда писал свои первые трактаты! Как легко, как уверенно думал о будущем, какие силы черпал из этих размышлений! Как Моисей в пустыне, видел он перед собой куст терновый, который пылал чистым пламенем, но не сгорал, и голос духа вещал ему из огня, и сам он возгорался тем же чистым бездымным полымем…
Его новый трактат так и будет называться: «Неопалимая купина, или дух горящий, но не сгорающий, но очищающий род людской». Пусть горит огонь правого дела. Он прежде убеждал лорда Фэрфакса и военный Совет, Армию и парламент, наконец, всех англичан — и не получал ответа. Теперь он обратится ко всем церквам Англии — пресвитерианам, индепендентам, анабаптистам, фамилистам, рантерам…
Он начал писать, и снова дни смешались с ночами и его естество почти совсем отказалось от пищи. Любовь исторгала слезы жалости к беднякам, страдающим безвинно в стране, полной хлеба, и мяса, и вина, и земли. Соедините же ваши руки и сердца, почти кричал он, и крик этот падал словами на белые листы бумаги, освободите землю!
Туман вползал сквозь щели в ставнях, просачивался под дверью. Красный в неверном свете лучины, он заволакивал взор, и в нем виделись кровавые апокалипсические сражения. Блистал латами, и оперенным шлемом, и мечом архистратиг Михаил, глава небесного воинства; перед ним извивался стоглавый дракон, извергая из пастей серное пламя. Из-за спины дракона, из моря, которое было всем родом человеческим, вылезали четыре чудовища. Первое было похоже на льва с орлиными крыльями — это королевская власть, поработившая народ. Второе было подобно медведю — это власть, неправедных законов, отнимающих у бедняков их достояние. Третье чудовище, барс, означало воровское ремесло купли-продажи земли и ее плодов. И вот зверь четвертый вставал из моря: у него большие железные зубы, он пожирает и сокрушает, остатки же попирает ногами. Он отличен от всех остальных зверей: десять рогов у него. Это духовенство, другое имя которому — Иуда, он воистину отец всем остальным.