Выбрать главу

— Валерка-то где? Где он, сорванец?!

— Да вон... Стоит, как пень...- неприязненно отозвался Вовка.— Ну, что стоишь, как чурбан? Иди сюда!

— Да он же тебя, Петя, и не знает! — поразилась догадке мама.— Ведь ему и года-то не было тогда! ..

— Чего не идешь! — закричал Борька.— Ведь отец вернулся, дубина! Ты ж его больше всех ждал! ..

Отлипнув от помирушника, все развернулись и принялись удивленно меня рассматривать. Отец хотел присесть и подозвать, как зовут маленьких детей, во решив, что я уже вырос, приседать не стал, а застыл в такой неуютной позе.

— Ну... иди, сынок... иди сюда... — и поманил меня короткими грубыми пальцами.

Я несмело двинулся вперед. Земля подо мной словно таяла. В воображении жил другой отец. Высокий, сильный, красивый, в парадном костюме-тройке с "искрой". А тут — скрюченный незнакомец в латаном засаленном ватнике, подпоясаввый брезентовым ремнем...

Нищий шевелил пальцами и широко улыбался, обнажая десны беззу­бого рта.

— Иди, сынок, иди! .. Вон ты какой большенький! Я и не думал, что ты так вырос...

Мама и братья смотрели на меня выжидающе.

Не успел я дойти до него двух метров, как он сделал шаг навстречу, другой — и подхватил меня на руки. Я заупрямился. Тогда он оставил меня на земле и просто крепко прижал к ватнику.

— Что молчишь? Поздоровайся с отцом! — приказала мама.

— Ну, здоровайся, что ли! Ну... — ткнули меня по разу в бок братья.

Я сильно покраснел — лицо валилось кровью и полыхало, губы плохо слушались. Потом с трудом выдавил:

— Здравствуйте... па ... па ...

Он меня поцеловал, неумело ткнувшись седой жесткой щетиной в мою щеку. От него пахнуло табаком. Потом, держа меня за руку, выпрямился и спросил мать.

— Принимаешь вот такого-то?

— В дом, в дом. А то холодно,— уклонилась от ответа мать.

Вовка уже нес тощий мешок отца в дом, а Борька прощупывал — каковых пряников и лакомств накопил детям папа за восемь лет каторги.

4

— Алло? Алло?..— нет, ни до кого не дозвониться.

Я — один! У меня свой (на время, на время) дом! Ура-а! .. Это семья, собиравшаяся два месяца на дачу, собралась наковец-то и уехала. Воистину — уехала! Увезены миски, тазы, постели... Последней загружали в машину полупарализованную Нинель Андреевну, тещу. (Хочется написать "тещ"). Она в белой кепочке "Ну, погоди!", прижимая к сердцу синюю авоську с парт­билетом, устроилась на переднем сиденье машины, поставив рядышком костыль. Дача в Рощине. Комната, веранда — это плюс, а минус — триста рубликов и еще за газ, и за электроэнергию.

И еще за то, что в трехкомнатной смежно-изолироваввой квартире радо­стная пустота. Я разгуливаю по захламленному полу босой и в трусах. Все двери (даже в туалет) открыты. Вечер открытых дверей. Всюду горит свет, хотя наступили белые ночи. Я волен. Я один в кои-то времена, и я сажусь к пианино и играю от души: "Утро красит нежным светом стены древнего Кремля..."

В первые минуты даже накатила какая-то растерянность. Чем бы занять­ся?! Лепкой из пластилина? Или начать водить блядей? Чем, товарищи, заняться? У меня ж растут года!..

То времени не хватало, а то. .. Одну комнату, конечно же, я отдам Жорке. Он завтра приезжает начинать новую жизнь опять. Он никогда не живет старой жизнью, а всегда, для простоты, начинает сразу новую, когда старая устаревает, ветшает и запутывается. Завтра он въезжает в Питер на белой лошади. Может быть, в последний раз въезжает. В давние времена он въезжал на белой лошади в Сыктывкар, потом в Ростов. В Рязань как-то въезжал на белой лошади... Тяжела его судьба, конечно. Я с ним говорил весной, когда ездил в командировку в Челны. Он тогда сидел у меня, в гостиничном номере, пил мелкими глотками портвейн, ценя букет "Таврического" казанского розлива и кивал всем моим правильным догмам, то и дело покашливая и погла­живая костлявую грудь, в которой давным-давно славно и навсегда угнезди­лась пневмония. Он уже разок кончал счеты с жизнью, выпрыгнув из окна седьмого этажа, но остался жив. Не совсем, конечно. Только к пневмонии еще присоединился и перелом позвоночника. Радости Жорка ни близким, ни това­рищам не приносил. Все из жалости его (горбатого, пневмоничного) кормили, а чаще — как у нас водится — поили. А Жорка, грея в сухощавой ладони чарочку, приговаривал, горестно усмехаясь: "Недолго мне осталось тянуть на свете". Если же у него было хорошее настроение, он поднимал бокал вина и провозглашал гусарский тост: "За свободу, минус — тридцать три!" Это он имел в виду присужденные ему алименты на двоих детей. Алиментов он никогда не платил, а если его донимал судебный исполнитель, то Жорка шел сдаваться в туберкулезный диспансер, и пока суд да дело, отлеживался там, порой по полгода. А потом опять начинал новую жизнь... Ночевал он обычно у друзей, которые скоро становились ему просто знакомыми, а из знакомых постепенно превращались в незнакомых, нехороших людей, ибо они не могли его, бедолагу, терпеть дольше двух-трех месяцев, мерзавцы, когда человеку и так недолго осталось тянуть...