Сначала я ходила в государственную школу. Уроки истории были ужасны. Книги и учителя изображали брахманов мясниками, оборотнями, которые напитывали себя, высасывая кровь невинных людей. Одноклассники посматривали на нас, детей Маллешварама, и шептались. В наших учебниках были главы, посвященные тому, как брахманы угнетали другие касты. Подростком я постоянно задавалась вопросом, о каком угнетении они говорят?
У нас даже не было своего дома, только арендованный. Когда-то дедушка владел землями в деревне, и это давало ему власть. После потери земель из-за реформ он приехал в город и ничего не имел больше. Правда, они с бабушкой время от времени любили искупаться в потерянном величии. «А ты знаешь, что мы были самыми крупными землевладельцами в моей деревне? Мой прадед сделал трость из золота и был главой панчаята двадцать лет подряд!»
Потом меня перевели в частную индуистскую школу. Она называлась «Джайнавашини скул» – школа знаний. Там я поняла, что быть брамином нормально, это одна из форм существования в пестром орнаменте культуры. Я полюбила учиться, с блаженством слушала каждое слово. Другие девочки в школе тоже были такими. Мы почти не отличали действительность от книг. Написанное втекало в реальность и наполняло дни терпкими ароматами. Мы без конца обсуждали романы и переписывали в тетрадку стихи. Мы, девочки, выросшие на классической поэзии, полюбили новые голоса нашей страны: пенджабского поэта Амарджита Чандана с его миром первых кинотеатров, дядюшек фисгармоний; Гаджан Джил, что так внезапно и смело говорила о желаниях, пробуждающихся уже тогда в наших школьных телах; Делипа Читре, в чьих строках гулял свободный ветер Бомбея; Арвинда Кришну Мехротру с похожими на зимний ветер стихами, которые я так нежно переписала в тетрадь. Где та тетрадь сейчас? В доме моего детства чужие люди.
Мы любили тонкие настроения. Мы обожали знания как нечто живое, как цветы, зверей, деревья, реку. Знания были нашим воздухом, листьями наших садов.
Такими же были семьи, в которых мы росли. Моя бабушка разгадывала кроссворды до тех пор, пока не оказалась на смертном одре. А дедушка говорил: «Ты должна идти по светлой тропе. Честность и хорошие привычки – это ожидаемые вещи от девочки из семьи брамина. Брамины несут ответственность за других, мы должны помогать людям, выводить их к добру. Ты знаешь, что твой прадед служил в храме?» – «Да, дедушка».
Мы, брамины, рано выходим замуж, даже юноши. Дедушка и бабушка ушли. Родители болели последние годы. Они хотели лучшего для меня, они хотели чистоты. Им понравился мой муж. Они так любили чистоту.
Я заметила, что стою у окна с авторучкой, щелкаю ей как сумасшедшая. Рука моя вспотела, оставив на авторучке влажный след. Странно, что тело еще может выделять пот. Это давно уже не тело той девочки, омытой в серебряной воде. Другая страшная женщина завладела этими руками, грудью, бедрами, животом. Мертвая женщина.
Если моему мужу вдруг удастся зачать сына, не станет ли этот ребенок таким же мертвым, как мы? Мой муж скажет, что я его мать, но разве может камень быть матерью?
Я подхожу к окну и смотрю на людей, отогнув штору. Они умеют смеяться, шуметь и кричать. Кричат они дурные слова, а в другой день беседуют, как будто не могут жить друг без друга. Они живые, и дети их живые. А мы мертвы, даже то, что мой муж совершает страшное преступление, не вызывает во мне страха. Мне все равно где жить, здесь или в тюрьме. В тюрьме хотя бы есть запахи, а этот дом пахнет только камнем и выцветшими страницами.
Я пошла в кладовую, зажгла свет и долго стояла между полок, заполненных ненужной едой. Мой муж запасся всем, будто впереди долгие годы войны и изоляции. Чай, приправы, его любимый миндаль. Я взяла холщовую сумку, в которой разносчики передают яблоки по утрам. Сложила туда того-другого: сухофрукты, консервированное манго, орехи. Потом на скорую руку я напекла лепешек и потушила баклажан. Сложила все в старый термос. Новый-то отправила моему мужу на работу. Я знала, что нужно торопиться, пока он не вернулся. Время, которое давно не двигалось, вдруг побежало.