Выбрать главу

Его нос, когда он поворачивался к ухабистолицему Занозу, вспорол своим острым стеклянным концом застоявшийся воздух.

– А вот что, Зернашпиль. Вот что я хочу сказать… – Произнеся это, Заноз, в чьих глазах еще сверкали искры, поскреб подбородок и, придвинувшись вплотную к кровати, воздел руки горе. – Слушайте меня, друзья мои! Когда три недели назад я споткнулся и упал со ступенек, я притворился, что не почувствовал никакой боли. Теперь же я должен вам признаться, что боль испытал острейшую. И сейчас, сейчас, когда он мертв, я безмерно рад своему признанию – ибо я больше не боюсь его. И я сообщаю вам, вам обоим, что с нетерпением жду того момента, когда со мной опять что-нибудь такое случится, пускай даже что-нибудь очень серьезное, потому что, испытывая боль, мне уже не придется ее скрывать. Я буду вопить на весь Замок: мне больно! Мне очень больно! И когда мои глаза наполнятся слезами, то это будут слезы радости и облегчения, а не слезы боли. О, братья мои, коллеги, неужели вы не понимаете?..

Возбужденный Заноз отступил от кровати и опустил руки, до сих пор поднятые вверх. Зернашпиль и Врод в дружеском порыве тут же крепко схватили его за руки. О, какая дружба! О, какое бурное проявление настоящей мужской дружбы! Казалось, электричество пробежало по их рукам.

Никаких слов больше не требовалось. Они, как по команде, повернулись спинами к мертвому старику. Повернулись спиной к своей вере. Трусость (они ни разу не посмели выразить свои сомнения, когда старик был еще жив) теперь связывала их крепче, чем любая совместная отвага – если бы они ее вдруг проявили.

– В отношении подливы с перцем – я несколько переусердствовал в своем сравнении, – сказал Врод. – Я это сказал, потому что он в конце концов мертв, а мы ведь в некотором роде восхищались им, когда он был жив. А я люблю говорить то, что нужно – в нужный момент. Я всегда любил это делать. Но я несколько переусердствовал.

– Это касается и моей фразы про сосульку Смерти, – довольно тихо произнес Зернашпиль. – Но согласитесь – это была удачная фраза.

– Не очень подходящая к обстоятельствам его смерти. Ведь он умер от огня – сказал Врод, считавший, что Зернашпиль раскаялся и отступился от своих слов, как это сделал он сам.

– Как бы там ни было, – вмешался Заноз, который вдруг почувствовал себя главным действующим лицом (эту роль обычно играл Зернашпиль), – мы свободны. Наши идеалы исчезли. Мы верим в боль. В жизнь. Во все то, что он заставлял нас считать несуществующим.

Свеча трещала, пламя должно было вот-вот угаснуть. Его отблески плясали на стеклянном носу Зернашпиля, который, выпрямившись, спросил своих товарищей высокомерным тоном – не считают ли они, что было бы более тактично обсуждать отказ от идей их Учителя, удалившись от его останков? Хотя Учитель был уже так далеко, что никак не мог их услышать, у него был вид почти живого человека, внимающего беседе из-под простыни.

Все трое немедленно вышли из комнаты, дверь за ними закрылась. Пламя свечи после последнего неудавшегося прыжка вверх съежилось, маленьким пятнышком присело на лужицу расплавленного воска и погасло. Небольшая коробкоподобная комнатка превратилась в черную коробочку или – для более возвышенного воображения – в таинственное место, где пребывают мертвые.

Едва Зернашпиль, Врод и Заноз вышли в коридор и закрыли за собой дверь, в их телах запела какая-то особая легкость.

– Вы правы, Заноз, совершенно правы, мой дорогой друг… Мы свободны, мы свободны! – В тонком, остром, учительском голосе Зернашпиля прозвучал такой искрящийся восторг, что его удивленные сотоварищи повернули к нему головы.

– Я всегда подозревал, что под вашей внешней холодностью прячется теплое сердце, – просипел Врод. – Я охвачен тем же чувством свободы.

– Не нужно уже ожидать прихода Ангелов! – завопил Заноз во всю глотку.

– Не нужно уже с нетерпением ожидать Конца Жизни! – пророкотал Врод.

– Пойдемте, друзья! – взвизгнул стекляннолицый Зернашпиль, и, позабыв о необходимости соблюдать достоинство, обняв коллег за плечи, он быстро с высоко поднятой головой зашагал по длинному коридору. Его квадратная шапочка залихватски съехала набок. Все трое шли, все убыстряя шаг; вокруг них развивались мантии, кисточки шапочек взвивались в воздух. Поворачивая то в одну, то в другую сторону, они двигались по артериям холодного камня. Казалось, они уже не шли, а летели над полом. Наконец они совершенно неожиданно оказались на какой-то террасе на южной стороне Горменгаста. Перед ними раскинулись пространства, омытые солнцем; вдали виднелись холмы, деревья, их окружавшие; на фоне синего неба сверкала Гора Горменгаст. И на какое-то мгновение комнатка Учителя и его тело, распростертое на кровати, всплыли в памяти каждого.

– О, как восхитительно все вокруг! – воскликнули они. – Как восхитительно!

И трое обретших свободу Профессоров, держась за руки, бросились бежать вниз по ступеням, а затем уже не бегом, а галопом, подпрыгивая, помчались по сочной траве земли, погруженной в золотистое сияние. Их мантии взвивались в воздух, их тени прыгали вместе с ними.

Глава четырнадцатая

Впервые Тит стал сознательно размышлять о таком удивительном явлении, как цвет, сидя на уроке Рощезвона. Почему все в мире имеет цвет? И почему каждый предмет имеет свой особый цвет? И почему цвет предмета может меняться в зависимости от того, где он находится, в зависимости от освещения, в зависимости от того, какой цвет располагается рядом?

Рощезвон, как и большинство учеников в классе, пребывал в полудреме. В комнате было жарко; в воздухе плавали золотистые пылинки. Монотонно тикали огромные настенные часы. Большая муха ползала по окну, или билась в стекло, или время от времени лениво летала от парты к парте. И тогда измазанные чернилами руки пытались ее поймать, или же поднималась линейка и пыталась прихлопнуть ее, будоража утомленный воздух. Иногда муха садилась на чернильницу или на спину какого-нибудь мальчика и начинала, скрещивая передние лапки, тереть их друг о друга, а потом так же и задние. Муха совершала лапками движения, которыми, казалось, хотела либо что-то стереть с них, либо заточить их, а иной мог бы и вообразить, что перед ним дама, наряжающаяся на бал и примеряющая длинные, невидимые перчатки.

Но увы, муха, – бал не место для тебя. Надо признать, что никто на балу не танцевал бы лучше тебя, но тебя бы сторонились, ты была бы слишком оригинальной, ты была бы впереди своего времени. Другие дамы на балу не знали бы всех тех па, которые знаешь ты, никто из них не смог бы так играть отблесками серых, черных и темно-голубых цветов на боках и в глазах, как это умеешь делать ты. Нет, дорогая муха, на балу не захотели бы с тобой общаться, в этом и заключается твоя трагедия. Жужжание дамской беседы – не твое жужжание, муха. Ты ведь не знаешь никаких скандальных историй, сплетен, не умеешь говорить банальности, не умеешь льстить, не знаешь современного жаргона, и поэтому – о, муха! – тебе бы ни за что не удалось бы стать частью бала даже несмотря на то, что ты так грациозно надеваешь длинные перчатки. Поэтому держись во всем своем великолепии у чернильниц и окон классных комнат, жужжи себе в теплые солнечные дни. Пускай тебе аккомпанируют часы своим тиканьем, пускай твой танец будет вечно сопровождаться свистом березовых розог, стуком снарядов, пущенных из рогатки, и затаенным шепотом. Жужжи, муха, жужжи в тюрьмах, называемых классными комнатами, отныне и довеку. Жужжи над головами поколений скучающих мальчиков. Тикайте часы, тикайте! В одной минуте – шестьдесят секунд, в одном часе – шестьдесят минут. Сколько будет тиканий в час? Шестьдесят на шестьдесят.

Сложная задача, но выполнимая. Сначала умножаем шесть на шесть. Тридцать шесть. А теперь, сколько нулей прибавить? Кажется, два. Ага – три тысячи шестьсот секунд в часе. А сколько секунд осталось до переменки? Тикайте, часы, жужжи, муха! Снова считаем. Так… Четверть часа осталось, значит нужно: 3600:4. О Боже! Девятьсот секунд! Нет, все-таки это замечательно! Замечательно! Замечательно! Ведь секундочки такие маленькие. И сколько времени ушло на все эти подсчеты… Нет, все-таки секунды такие длинные: одна… две… три… четыре… ох, какие длинные!