– Viegiä händy pihale![45] – приказала она звонким голосом.
Дядя Гигорий перевел. Собрались быстро. В избе у повара Петрушки вовсю кипела в двух медных котлах вода, а в русской печи настаивались таинственные травы и снадобья, что привезла с собой Илма, и непривычный, пряный запах их был приятен. Во дворе, прямо на середине его, бросили две колоды, на которые уложили несколько саженных досок. Их застелили всяким тряпьем, сверху этот стол дядя Григорий накрыл сложенным вчетверо парусом с купеческого корабля. На другом, сложенном таким же образом парусе, Солдат и Иван Копейка, ругаясь и пыхтя в низких дверях избы, вытаскивали атамана Василия. Его положили на топчан. Василий тихо постанывал и мотал головой. По приказу Илмы из избы вынесли скамейку и поставили рядом с топчаном. На скамейку Илма с поваром вынесли горшки с отварами и котлы с кипятком. Туесок с котомкой она положила рядом. День начал клониться к вечеру, и комары, до сих пор ленивые, бодро затрубили в прохладном воздухе. Поговорив о чем-то в полголоса с Илмой, дядя Гриша велел всем оставаться рядом.
– Может очнуться с боли Василий, тогда держать придется, – пояснил он мужикам. – А ты, Алексей, будь с нею рядом. Я, ежели что, перетолмачу. Ну, с Богом!
Все смолкли и жадно следили за тем, что будет. Илма развела в чашке с теплой водой белесоватый порошок. Дядя Гриша обменивался с ней короткими фразами.
– Лешка, подыми голову атаману! Держи прямо. Я руки ему подержу на случай, – обратился он к Алешке.
Алешка с некоторым страхом подсунул руки под голову Василия и приподнял ее. Голова атамана была тяжела так, что Алешка подивился этой тяжести. Тряпки, которыми была обмотана рана, пропитались сукровицей и гноем. Алешка старался не смотреть на них.
– Ничего, привыкай! Что нос воротишь! – засмеялся дядя Григорий. Илма влила содержимое чашки в рот атамана, и тот, едва не захлебнувшись, захрипел и замотал головой.
– Kai, kuldaine, kai![46] – приговаривала девчонка. – Vähäine tirpa, nygöi terväh kebjenöy![47]
Василий на несколько мгновений открыл мутные глаза и медленно закрыл. Дыхания почти не было слышно.
– Не умер ли? – спросил Илму Григорий. – Руки ослабли. Надо бы жилу на шее пощупать.
– Da elävy häi on, Risti-diädö. Tämän poroškan muamo sai Moskovas kupsois[48], – пояснила Илма. – Se on persidskoi. Kus se on, minä en tiijä. Gu enämbiä sidä andua, sit ristikanzu uinuou i ei nouze. A muga hot’ pualikal nygöi sidä lyö, häi ei ellendä![49]
– Во, ребята, – повернул голову дядя Григорий к хлопающим глазами мужикам, – а мне сказывал один немец, как ихние лекаря пули в человеке ковыряют. Лекарь молотком деревянным по голове – тресь! А потом потроши его себе, пока снова в память не придет, да не заорет.
Мужики кивали бородами да перешептывались, тыча пальцами в атамана. Илма из горшочка полила присохшие к голове Василия тряпки зеленоватым травяным раствором и, немного погодя, стала потихоньку отдирать их слой за слоем, снова и снова поливая перевязку. Она вся преобразилась. Губы ее были плотно сжаты, глаза сузились почти хищно и наполнились темной голубизной. Она не замечала ничего кругом, поглощенная своей работой.
49
Он персидский. Уж где это, я не знаю. Если много его дать, то человек уснет и не проснется. А так, хоть палкой его сейчас бей, он и не почувствует!