Выбрать главу

Простор охватывал сразу. За стеной, на зеленом куполе, трепетал огромный флаг, на ней же – знаменитые дымчатые «правительственные» ели еще были метровые – красовались гербы союзных республик, а в центре, на башне за Мавзолеем – герб Союза, больше других. На ГУМе – плакат с профилями Маркса, Энгельса и Ленина.

Отец снимал крышку «Зенита» и делал первый кадр. Я очень стеснялся, потому что все пялились. Я никогда не любил фотографироваться и потому выходил на фото хмуроватым, даже с синим или зеленым шариком и алым флажком с фигурной надписью «С праздником!».

Били куранты, и мы подходили поближе.

Они появлялись у Спасских ворот тихо, изготавливаясь. Трое. Пристукнув прикладами и вздернув карабины на плечо, начинали печатать шаг. Приближались медленно, и вот они уже проходят мимо, в ладно пригнанных мундирах, с ослепительно-снежными аксельбантами, полагавшимися из солдат только им, кремлевцам, с отблескивающими штыками. Двое высоченных молодых парней с большими ногами в лакированных тяжелых сапогах, неуловимо немосковских, готовых отразить любое нападение, и разводящий офицер.

Черные затворы карабинов лоснились от смазки, козырьки нависали над гладкими монолитными лицами, и мне казалось, что все мое детство они были одними и теми же, замороженными во славу Ленина, Поста Номер Один. В дождь разводящий виртуозно набрасывал на них плащ-палатки.

А они уже стукали лаковыми бледно-желтыми прикладами у самого входа (отец сажал меня на плечи, а то я бы ничего не увидел), словно сигналя земле: «Мы пришли», – и тихо входили по плоским ступеням, останавливаясь напротив своих двойников, отстоявших часовую вахту.

Следовала мгновенная пантомима Смены Караула, и я в который раз пытался уловить, как же они меняются, кто куда заходит, но для глаза это было неуловимо. В этот миг били куранты. После исполнения воинского балета они несколько секунд стояли неподвижно, отрешенные, отделенные от всего, пребывающие в трансе Служения, и лишь через несколько протяжных, как осенний крик журавлей, секунд сменившиеся с разводящим тихо сходили со ступеней и начинали печатать обратно. Толпа шла за ними почти до дверей Спасской.

Идя к набережной, мы загуливались и видели, как их сменяли.

Над площадью в солнце летели шары, отец разрешал мне чуть расстегнуться, и мы спускались к Александровскому, где вставали в очередь к Огню. Там, у пламени, рвавшегося из распростертой звезды, все утопало в цветах, женщины плакали, кривились лица ветеранов. Каждый старался положить букетик поближе. Гвоздики, маки, розы, ландыши и гладиолусы клали без пленки, рассыпая. Плиты городов-героев были обихожены не меньше, и можно было сразу сказать, за какой погибло больше всего. Севастополь всегда заваливали так, что его почти не было видно. Там пропал без вести мой дядя. Я уже тогда знал, что наш дед лежит не здесь, что его братская могила в Будапеште потеряна, но шли мы именно к деду.

Мы вставали на красном граните, и я про себя говорил: «Здравствуй, дед. Вот и мы. Я учусь классно, но не очень стараюсь, скучно, зато умею играть на пианино, тебе бы понравилось, у нас все хорошо, не волнуйся. Пока, мы придем через год». Тут нас оттесняли. Отец смирял черным беретом свои летящие по ветру волосы. Иной раз казалось, что дед мог бы быть с нами, двигаться в этой толпе ветеранов в плащах, с навинченными на костюмы орденскими планками, с щеточкой усиков, тощий, порывистый, седокудрый. Но он был далеко. Фронтовиков уже тогда не любили за то, что они были последними, кто победил. Все остальные проиграли и ненавидели стариков в очередях за то, что тем есть что вспомнить. Думали: «Мы бы на их месте всю Европу сюда вывезли со всей ее колбасой».

Когда покупали мороженое, то я всегда обкапывался, и потому сначала пили газировку, ели бутеры с рыбой, а уж потом брали по вафельному стаканчику. Отец ухитрялся снимать меня, а я его. Шли вверх по Горького, вдоль трепещущих флагов, ехали домой, а вечером видели непременный салют.

Дома ели мамины пироги с капустой, смотрели фильмы про войну, звонил телефон.

На следующий день просто гуляли около дома. Пахло свежей травой, плыли облака.

И была Победа.

Хор

Без нас не обходился ни один праздник.

Особенно октябрьские, с их вакханалией любви к партии, когда благодарили за каждый глоток кислорода, за каждую былинку в поле, за факт рождения под ласковым светилом, за возможность ходить в школу. «Спасибо, Родина, спасибо, Партия!» – выводили рано оформившиеся девицы-сопрано с передних рядов.

После двух-трех краснознаменных и краснозвездных пели, случалось, русскую классику, а к финалу иногда бацали джаз («Мистер Крок и мистер Дилли крокодила раздразнили…»).

На репетициях я забивался на последний ряд и редко слышал себя, так хлестко и зычно взмывали девичьи децибелы к низкому потолку репетиционной, так резво взмахивала рукой И.В., мгновенно гася синкопу сжатием сухопарого кулака. И.В. носила модное – жилет, водолазку, длинную юбку, курила табак герцога Мальборо и слыла феминисткой. Ее муж в ужасе сбежал в Норильск. Впрочем, кажется, у него там была работа по специальности.

Хор сам по себе был модным знамением. К датам мы исправно ехали в кинотеатры и другие школы, как правило, с большим залом (наш был маленький, на сто мест), и выдавали по полной.

О чем мы думали? Да ни о чем особенно. Или этого не было видно. До прихода И.В. женская часть шепталась, обменивалась какими-то бесконечными «песенниками», «анкетами» (общие тетради с вопросами, треугольными «секретами», срисованными картинками – голубь, сердце, лужа слез, текстами жалостных дворовых песенок про несбывшуюся или смертоубийственную любовь). Старшие девочки садились за рояль и по слуху подбирали «Машину времени», «Я еду в Монтану, овечку веду…», «Малиновки заслышав голосок…» – более-менее весь репертуар сельских клубов и дискотек.

По приходе И.В. распевались на «а-а-а-а-а» и затягивали про Ленина. Про него было красиво, но глупо по смыслу. Скучали.

Русые, желтые, темные головки в такт кивали, изгибались, выражение лиц от напряжения и старательности становилось просящим, и я почему-то представлял, как ухожу с вещмешком, сажусь в поезд, а они на платформе просят возвращаться скорее.

В феврале мы собирались где-то у «Серпа и молота» петь по случаю Дня юного героя-антифашиста. И.В., прислушавшись ко мне, назначила солистом. Галстук я прожег утюгом и надел рубашку с «жабо», изумительное мамино изобретение из тюлевой шторы с атласным шнурком.

…В тишине из артистической выходят ряды и становятся на мостки, первый стоит на сцене, а остальным надо быть осторожными, чтобы не свалиться. Часто стоят вполоборота, зафиксированные плечами соседей, так безопаснее. Первые сопрано, вторые сопрано, альты – справа налево. И.В. внимательно смотрит, как встали… взмахивает. Аккомпаниаторша начинает рубиться.

К третьей мы с Романовой вышли вперед. Кажется, это были «Крылатые качели».

В паузе я оглянулся на хор и обмер.

Они стояли передо мной – прокуренные, пропитые, истеричные, татуированные, проданные и преданные, убитые и случайно выжившие…

Я видел Будущее.

И истек бы слезами там же, если бы поверил в тот миг, что оно действительно станет таким.

Первый танец

В пятом классе начались «огоньки». Классная непременно хотела видеть, кто в кого влюблен, и вдоволь сплетничать с родительским комитетом. Думаю, у них были серьезные вуайеристские наклонности.

На «огоньках» пили «Байкал» и ели жуткие девические кулинарные произведения, потом были положены танцы, где еще не обогнавшее девиц в росте пацанство начинало саботаж и беготню будто бы покурить, отказываясь от любых объятий. Суровые люди суровы во всем. Детский рассудок отказывался принять взросление.

Моя страсть к Бугровой была единственным поводом для слухов и сплетен. Абсолютный стоический платонизм ее был возведен в ранг школьных легенд, меня даже бивали, чтобы еще раз почувствовать силу явленных убеждений: я не отрекся.