Выбрать главу

В сетках лежали мячи и кеды. Там помню себя загорелым, надышавшимся морем, предчувствующим школу, стоящим в бесконечной очереди. В отсеки с формой пропускали по пятеро-шестеро.

Попутно докупались «общие тетради» за 16 коп., дневник, тетради по 2 коп., чертежные карандаши по 10 коп., цветные – фабрики им. Сакко и Ванцетти, пластмассовые ручки по 12 коп., пара ластиков по 3 коп., и в принципе я был готов. Учебники выдавались в школе – 1 сентября их клали прямо на парты стопками, то новые, то старые, подклеенные, отличницам – свежие, только что изданные, но точно такие же.

Спортивная форма – х/б трико или шерстяное, чешки или те же кеды («Два мяча» – большая редкость), белая футболка, черные трусы, белые гольфы.

Сумка! Уже не ранец, тем более не запрещенный тогдашними медиками портфель, сумка тогда – обязательно на ремне, с конькобежцем, лыжником или гоночными «Жигулями» и надписью «Ралли», с металлической молнией желтого набора. Ультраписк – «батон», с круглыми торцами.

Галстук? Поношу старый, не так уж он и прожжен глажкой… Пионерская рубашка, узкая, в стиле 1970-х, с огромным воротником, с желтыми бугристо-вогнутыми пуговицами.

Завершался «Детский мир» мороженым – стаканчиком крем-брюле из дырчатого лотка.

Если детство мое, затерявшееся в туманах безвременья, посмеет когда-нибудь вернуться, первым, что я увижу, будут распахивающиеся двери «Детского мира».

Иглу

Зимние каникулы мы добросовестно тратили на горки. Лыжи, санки, картонки.

Вспомни нас, время, облепленных снегом, краснощеких, вопящих… редкий день обходился без пурги, когда хочется хотя бы ненадолго забежать в подъезд, посидеть в морозной полутьме, выравнивая дыхание.

Однажды порыв ударил в нас с какой-то особенной силой, и почти все развернулись к ближайшему корпусу.

– Эй, доходяги! – донеслось сквозь свист.

Не все и не сразу, но обернулись.

– Замерзли?

На вершине снежного холма затаптывал папиросу сорокалетний дядька в стильном бушлате ВВС. Сапоги его были подвернуты белой изнанкой наружу.

– А хотите, шалаш научу делать?

– Хотим! – закричали мы. – А из чего, из веток?

– Не из веток, бакланы, а из снега.

– Хотим.

– Эх, бакланы… Ну-ка, дай картонку, – попросил пришлец ближнего из нас.

Движения его были молниеносными. Кривоного семеня, он подбежал к сугробу, наметенному у дубовой рощицы, и кинулся на снег, прокатившись по нему несколько раз. Дурак, что ли, начали думать мы и бросили, почуяв в его движениях обусловленный и заученный смысл.

Дядька сноровисто взял картонку в обе руки и резкими движениями, как-то особенно подсекая со всех сторон, стал вырезать из умятого снега кирпичи. На картонке он относил их на утоптанную вершину горы и ставил в круг.

Мы были заворожены этой древней пляской.

Минут через пятнадцать он выложил три ряда… Когда успел? Каждый из рядов выкладывался кирпичиками поменьше предыдущего. Мы увидели, как смыкался свод… Граненая, из снега выступила половина исполинского яйца высотой до метра.

– Тащи вон ту суковину, – крикнул мне раскрасневшийся строитель. Я притащил с края оврага длинную ветку с черными, словно сожженными ноябрем листьями. Дядька обломал ее два раза и на коленях влез в снежный дом. Там он сложил древесный треугольник узелком и чиркнул зажигалкой… Помедлив, ветка затрещала, и дым от нее потек в потолочное отверстие.

– Лезьте по очереди.

Хозяин сидел у огня напротив входа по-турецки. Мы, стараясь не прижиматься к стенам, смотрели, как оплавляется снег. Капли заструились по стенам, смерзаясь в ледяное покрытие. Бесчисленные блики заплясали по нашим лицам.

– Ну, как шалаш?

– Ой, здорово! – зашептались мы.

– По-чукотски «иглу» называется. Эх, баклажата… – Дядька встряхнул пачкой «Беломора», и папироска ладно легла в кривогубый рот. Тут мы увидели его пальцы. На тыльной стороне ладони всходило солнце с лучами, меж которыми, четкие и нерушимые, были выдолблены по-живому цифры: 1957. Сами фаланги были в перстнях.

– Тепло? – спрашивал хозяин.

Мы поняли, что он с Севера. Человек, оказавшийся там, всегда возвращался с метками.

– Бакланы-то, они спирт берут, скушают, уснут, а их и вяжут. Мотать надо голодным, строго. Это запомните, пригодится. Я семь раз до Трассы доходил, – неслись нам в уши непонятные, но сладостные слова.

Первый перстень дядьки значил «малолетка – военный сирота».

Второй – «вор-самоучка».

Третий обозначал – «молчание», четвертый – «побег».

О пятом и шестом он ничего не сказал. Не успел. Его позвали снаружи.

Он потрепал нас всех по головам, вышел и не вернулся.

А иглу так бы и простояло на горке до весны, если бы на него не наехал пьянчуга на «Верховине».

Ворона

Это был рыжий, кудрявый, бородатый, коренастый физрук, вечно затянутый в шерстяной спортивный костюм с двойными белыми кантами, с классическим свистком на шее, опоясанный тяжелоатлетическим ремнем, берегущим спину. Сверху в холодные дни надевался пиджак. На ногах носились турботинки или особые тяжелоатлетические башмаки, желто-кожаные, массивные, похожие на сапоги супермена. Лыжная шапочка-петушок. Изредка – куртка или пальто. Портфель с журналом. Кажется, все. Нет, еще – испытующее лукавство в зрачках.

Как-то, уже после окончания мной школы у Вороны нашли камни в почках. Живший праведно, некурящий, непьющий, тягавший полтораста от груди, он был смущен этой странной бедой. Выздоровев, восстановил свои философские начала в неизреченной простоте и праведности.

Русский философ-физкультурник родился в Литве в офицерской семье. В детстве коренные прибалты попытались колошматить его вместе с братом («Оккупанты! Кусь их, Витаутас, бей сталинских палачей, Ивар!»), однако номер не прошел. Братья Вороны поклялись «развиться физически». Первая штанга была самодельной.

И настал день мести. Обидчиков выслеживали по одному. Назавтра полкласса пришло в школу с фиолетовыми фингалами. Больше их никто ни разу не трогал.

Так Ворона уверовал в силу. Он дослужился до прапорщика ВДВ, жену взял из спортзала, сына воспитал тяжем.

В основном уроки по физ-ре состояли из его лекций о пользе физкультуры и спорта. Он страстно, приподымаясь на цыпочки и закатывая глаза, приводил примеры, сыпал агитирующими случаями… на спецшкольников, пришедших в 5–4–8 готовиться в вузы вроде Бауманки, МИФИ и МИРЭА, подобные речи действовали как безотказное рвотное.

Меня увлекло в них нечто ницшеанское, соприродное зверству, из которого страну не вытянули бы и сотни тысяч славных мифистов и эмфэтэистов. Русское зверство – не наслаждающееся, оно жертвенное, соизмеримое с долгой и по сути конечной средой, в которой оно защищает свои привязанности ничуть не ленивее уссурийского тигра или горного барса.

Сила! К ней вела штанга. Лекции и двадцатиминутные пробежки не давали классу развиться в должной мере, посему мы приходили заниматься в зал после уроков: коридор, смежный со спортзалом, Ворона перегородил кирпичной стеной, сделал дверь, поставил замок, чтобы не растаскивали «инвентарь» (блины и грифы). Он искренне презирал абстрактное искусство, женственных мужчин, неженственных женщин, хаос и метания. Ему была ведома иная тоска, армейская, гарнизонная, тоска вынужденного или случайного убийства и ранения, тоска смерти, тоска приказа, по сравнению с которыми он считал наше тогдашнее молодежное буйство пеной.

Скоро в штангу уверовал и я, тем самым навсегда приобретя те очертания, в которых меня привыкли видеть вот уже полжизни. Воронья мотивация… вечная молодость? сопротивление разложению, энтропии? – что угодно. Он считал, что имеет право на проповедь, и первое в жизни стихотворение я написал о нем. А точнее, о физкультурном пророке моей стремительно отлетавшей молодости. И зачитал на выпускном. И отдал ему.

Тогда наш директор Ефим Лазаревич Рачевский и сказал, что школа, вероятно, выпустила виршепроизводителя.