Выбрать главу

Они лежали на припорошенной первым снегом брусчатке, как большие, разбежавшиеся из корзинки клубки черной шерсти. Одно, оказалось, пробило соседскую крышу. У нас в двух окнах вылетели стекла.

Я знала, не нужно быть пророком, чтобы знать, что так случится. Пушкари с твоими планами в руках опять заряжают мортиры. Генералы твоего царя, глядя на эти планы, отдают приказы. И то, что от сегодняшних выстрелов пострадали лишь окна, – случайность. В следующий раз ядро может угодить в мой дом, пробить потолок моей комнаты, и я приму смерть – из твоих рук!

Нет, нет, прости меня, я не то хотела сказать! Или нет, все-таки то. Я знала, что ты принесешь мне и моим близким страдание, может быть, и смерть. Но разве ты виноват в этом? Мне было бы легче, полюби я кого-нибудь по эту сторону укреплений – Олафа хотя бы. Вместе бороться и вместе погибнуть – это ведь тоже отрада. Но я выбрала самое тяжелое, что могло выпасть на долю женщины. Иной любви у меня и быть не могло. Я словно всю жизнь именно к такой и готовилась… И в конце концов, еще месяц, еще два, и Стромберг поймет, что сопротивляться нелепо. Он сдаст город. Именно это я и хотела увидеть во сне.

Я молила Бога – пусть я зажмурюсь, а когда открою глаза, будет день, и тишина, без надоевшей канонады, и вдалеке музыка походного марша. И я побегу навстречу драгунскому полку, входящему в город. Пусть другие смотрят из окон, еще полные страха или недоверия, а я побегу через площадь навстречу, ища среди всадников в синих с красным мундирах одного-единственного, который уже и сам высматривает меня, приподнимаясь в стременах. А я побегу, сбивая о грубую брусчатку тонкие каблучки своих парчовых туфель…

Дни шли, погреб наш пустел, и с едой становилось все хуже. Однажды отец зазвал в пустую мастерскую и сказал:

– Знаешь ли ты, Ульрика, что другие мастера уже отпустили своих учеников и подмастерьев?

– Как это – отпустили? – не поняла я.

– Сказали – молодые люди, кормить вас нечем, время тяжелое, ступайте куда знаете…

– Одним словом – выгнали!

– Ульрика, спроси у Маде, сколько муки у нас осталось. Или у Кристины. С Кристиной тоже, наверное, придется расстаться.

Но по лицу отца я видела, что не подмастерья и Кристина его беспокоят. И вдруг догадалась.

– А Йорен?

– Не знаю, – отец отвел глаза. – Может быть, и с ним.

Я своим ушам не поверила. Как же мы без Йорена? И как же он – без нас?

– Ты подумал, отец, куда он денется?

– Ульрика, послушай меня… Надолго наших запасов не хватит… – тихим, покорным голосом говорил мой отец, славный мастер, гордившийся своими полными погребами, своим гостеприимным домом, своими всегда сытыми и довольными подмастерьями и ученикам. – Если мы не избавимся от лишних ртов, а Бог весть когда кончится эта проклятая осада, то наступит день, когда ты, мое дитя, попросишь у меня хлеба, а мне нечего будет дать…

Я слушала и думала – ведь он уговаривает сейчас не меня, а сам себя, вот что страшно.

– Неужели? – спросила я из милосердия, чтобы он мог убедить меня, а значит, и себя, в нашем бедственном положении и в необходимости расстаться с Йореном.

Он не убеждал. Он просто посмотрел как-то жалко, обиженно, и вышел.

Я отвернулась к окну. Подмастерья – Вильгельм и Иоганн… Господи, чего они только не вытворяли! Наверное, сто раз отец торжественно обещал выгнать на все четыре стороны то рыжего Вильгельма, то маленького Иоганна. Но на днях приходил отец Вильгельма, и они оба толковали, что если бы не осада, парень мог бы уже приниматься за работу на звание мастера. Конечно, до этого далеко, и об этом ли теперь думать… Но мы все так радовались, когда думали и говорили о том, что вот скоро все кончится, и Вильгельм станет мастером, и Иоганн возьмется за ум, и наши дела поправятся. А пока мир словно на глазах становился все теснее. Уйдут подмастерья, Кристина, Йорен. А останутся в доме Бьорн с женой и сыном и Олаф. Те, кого я понемногу начинала ненавидеть за их уверенность в благополучном исходе осады. Они верили в обещанные из Стокгольма корабли. Они, невзирая на подступивший голод, убеждали нас, что доблестная шведская армия и на этот раз отстоит Ригу. А дальше что? Они будут ненавидеть тебя, молить Бога о твоей смерти, и есть хлеб, отнятый у Вильгельма, Йорена, Иоганна, Кристины…

Я слышала голоса подмастерьев во дворе. Чтобы не слышать их, я поднялась наверх, к Ингрид. Долго там пробыть не смогла – отправилась искать отца. Его нигде не было. Я подошла к дверям мастерской и долго стояла – я боялась войти и никого не увидеть. Маде застала меня у дубовой двери.

– Ты знаешь? – спросила я.

– Что, фрейлейн?

– Нет, ничего…

– Он тебе ничего не говорил? – я кивнула на дверь.

– Ничего, фрейлейн… Бедный Вильгельм!

Значит, Маде оставалась! Это придало мне смелости. Я приоткрыла дверь и поняла, что должна немедленно закрыть ее и убежать, а то, как маленькая, брошусь на шею отцу и у него сломается в руках хрупкая пластинка – заготовка.

В мастерской было тихо и просторно. Только в разных углах склонились над столиками две седые головы. Одна коротко стриженная, другая длинноволосая…

– Мы прочно блокировали Ригу. Дивизия Алларта стояла в Бауске. Значит, подвоз провианта по Курземской Аа был прекращен. Дивизия Меншикова заняла Тукумс – и с запада город не получал ни зернышка. Шереметев встал в четырех милях от Риги. И оставалось только теснее сжать кольцо осады.

В лагерь прибыл Петр Алексеич. Крепко ругал фельдмаршала за промедление. А тому и так перед государем неловко. Племянник Васька, коему было велено ехать в Англию постигать науки, своевольно женился на дочке Ромодановского Ирине и остался дома. Государь разгневался – и вот родной брат фельдмаршала Василий Петрович, отставной генерал-майор, отдан в работу к генералиссимусу Бутурлину, генеральша Прасковья – на прядильный двор. Хорошо, Меншиков не отказал, просил за них Петра Алексеича. Ваську, паршивца, все же силком отправили в Англию. Вся армия потешалась – такого дурака поискать! Сама фортуна в руки идет, а он!..

Еще год назад и я бы в Англию помчался, и еще подальше – куда государь велит. С радостью бы постигал хоть корабельную науку, хоть языки, хоть обхождение. Отзывчив и понятлив я был на новое, на неизведанное. Да и теперь, видно, не поздно попросится туда, в заморские страны. А я бродил понурый по лагерю, не ведая, что со мной творится. Что без тебя скучал – это понятно. Только еще одно не давало мне покоя.

Все чаще я вспоминал тяжелую дубовую дверь с искусно врезанным большим замком – дверь гильхеновской мастерской, куда меня, конюха, ни разу и не пустили. Я вспоминал, как ты говорила о янтаре, и видел – вот мы вместе открываем ее, и ты ведешь меня к рабочему столику у окна, усаживаешь, а сама стоишь за спиной и тихо подсказываешь, направляешь… Ведь ты же хотела этого? И от теплого твоего дыхания в моих волосах всю душу тепло и свет пронизали…

Я глядел издали на Ригу – неприступную, озлобившуюся. Ах, хоть бы Янка прибежал оттуда, весточку от тебя принес! Ведь были же перебежчики! Даже рижский магистрат как-то прислал тайных гонцов. Стромберг отказался принять их просьбу о капитуляции, и они додумались сами вступить в сношения с Шереметевым. Да что толку было сейчас рассуждать о сохраняемых и обещаемых привилегиях! Шведы и не собирались сдавать город.

Речь шла не о стремительном приступе, а о трудной затяжной осаде. Так велел недовольный государь. И в войске со злой радостью говорили, что Ригу возьмем измором, голодом, холодом и болезнями.

А в Риге была ты.

Я как-то подумал – Господи, повторись еще раз тот безумный день, когда я, взбудораженный, со шведским палашом в руке прибежал к твоему окну, – сдержал бы себя, не дал душе воли, не постучался в твою комнатку. Пропали планы – и пропали, черт с ними, все равно же делать заново пришлось. И было бы все так просто – вернувшись в лагерь, я и не вспомнил бы тебя, и не мучился бы своим бессилием, и не бродил бы, как одурманенный, вздрагивая от каждого пушечного выстрела в сторону твоего непокорного города. Но – не воротишь…