Однако в нем жило то же одиночество, что и во мне, хотя он всегда был любимчиком матери. И что оно ему дало? Любовь моей матери бесполезна.
Мы пролезли через калитку в дальнем конце наших владений и пошли по наполовину замерзшей коровьей тропе, кое-как выровненной старыми корнями и камнями, образующими ступеньки. Мушка пролетела мимо моего уха и исчезла. Я впервые видела муху на Рождество. Я хлопнула рукой по воздуху, пытаясь ее поймать и чувствуя, как нас учили на втором семестре курса по искусствоведению, сюрреализм наложения двух обыденных вещей друг на друга. Таково наше будущее.
Мы прошагали вниз по склону мимо рощи платанов и дубов (детьми мы, бывало, оживляли в душе смутные фобии горожан и, бездумно вопя «Дуб! Труп!» неслись через подлесок, захваченные самодельным ужасом, в котором не было страха) и теперь виляли меж мелколистных вязов, двигаясь к старому рыборазводному садку, на котором в былые зимы катались на коньках. Это был мельничный пруд XIX века, давным-давно утративший желоб. Одно лишь старое мельничное колесо стояло, прислоненное к дереву, покрытое беличьим пометом. Бывало, зимой мы съезжали на санках по снежной тропе до самого садка. Сейчас тут совсем не было снега, только свалявшаяся жесткая трава, земля да сухие стебли дягиля, молочая и монарды, обрастающие ледяной коркой. Брат временами удил рыбу в садке, даже зимой; удил даже в ручье, хотя рыба там осталась только совсем бросовая, и вообще глупо заниматься подледным ловом в ручье. Но летом я всегда любила эту тропу и иногда, если не было мошкары, ходила вместе с братом, сидела рядом на берегу в высокой траве, среди россыпи розовых цветочков эхинацеи, и пересказывала сюжет, например, фильма с Сэмом Пекинпа, который никогда не видела, а только читала о нем статью в «Деллакросской воскресной звезде», перепечатанную откуда-то еще. Кузнечики размером с большой палец сладостно и монотонно пели в кустах. Иногда мы видели бабочек, совершенных и прекрасных, как праздничная заколка — так и хочется надеть. Вокруг нас и над нами зеленые листья влажно вспыхивали в лучах заходящего солнца. В этой зеленой пещерке я пересказала весь сюжет «Соломенных псов».
Но выгоняли нас оттуда насекомые. «Мухи размером с уток-насильников!» — говорили мы. Комары с телами полосатыми, как у тигров, и бородами мохнатыми, как у ирисов, крылья и ноги — неопределенно-тусклые, как волоски на мальчишеском подбородке, еще не знающем бритвы. Суставчатые ноги — как усики орхидеи, крылья — как полозья гномьих саней. Я была одержима их ужасностью, их полетом, все мое отвращение концентрировалось в них; подвешенные в воздухе, как мобили, пикирующие, как истребители, они были сконструированы зловеще; они жаждали цвета; они участвовали в самом печальном сценарии поведения животных, какой только бывает. Однажды я прихлопнула особо крупного комара у Роберта на спине и раздавила пять, уже насосавшихся крови, под рубашкой.
Сейчас мы стояли на берегу холодного ручья, кидая в него камушки и слушая, как они плюхают. Мне хотелось сказать: «А помнишь, как мы тогда…», но слишком часто наши с братом детские воспоминания не совпадали. Я начинала вспоминать какую-нибудь поездку, визит родственника или событие во время этого визита, а Роберт смотрел на меня так, словно я рассказываю о гастролях малоизвестной албанской рок-группы. Поэтому с Робертом я молчала. Когда люди росли вместе, им нетрудно молчать вдвоем. Иногда это легче, чем разговор, но разговаривать им тоже нетрудно.
Мы нашли еще камушков и тоже побросали в воду.
— Камень не может утонуть, — сказал наконец брат. — Он уже утонувший.
— Ты начитался стихов? — улыбнулась я.
— Так, просто подумал.
— Опасное занятие.
— Немножко подумать — надолго хватает.
— Немножко подумать — опасно. Впрочем, много думать тоже опасно. И вообще не думать — опасно. — Я помолчала. — Жизнь это минное поле.
— Ты что, упоротая? — спросил брат.
Я почти пустила блинчик камушком. Он прямо хотел проскакать по воде. Я чувствовала.
— Если бы, — вздохнула я. И бросила камень далеко влево, через старый рыборазводный садок, на теннисную лужайку. На наших землях был настоящий старый теннисный корт, построенный первыми владельцами дома. Его давно заглушили коленчатые, как тростник, сорняки, и он снова почти превратился в дикий луг, но если по нему идти, ноги подворачивались на разломанных кусках асфальта, а на противоположных сторонах до сих пор торчали два облезлых, когда-то побеленных столбика для сетки. На моей памяти здесь никто никогда не играл. Корт казался призраком былого богатства, некогда охранявшего эту землю, по контрасту с признаками былой бедности — дощатыми сортирами и водоразборными рычажными колонками, характерными для окрестных ферм.