Выбрать главу

Я бросила еще камень. Затем мы повернули обратно к дому. Новый снег бесшумно падал сверху вниз, но налетал порыв ветра, и снежинки взмывали, как в стеклянном снежном шаре, когда его встряхнешь. Роберт, который прошлым летом поработал вожатым в лагере для школьников, запел:

— Я знаю одну песню, что действует на нервы, что действует на нервы, что действует на нервы, я знаю одну песню, что действует на нервы, она звучит вот так: «Я знаю одну песню, что действует на нервы…»

Мы прибыли домой и увидели себя, порозовевших и мокрых, в зеркале в прихожей. Зеркало было облеплено желтыми стикерами, на которых мать записывала разные вещи для памяти, и наши отражения выглядели так, словно мы играем роли цветов в школьной постановке. Мама сделала кугель из лапши, а вместо индейки запекла говяжью грудинку, и мы все уселись есть. Мать принесла из кухни горячую грудинку на блюде, встала у меня за спиной и грохнула блюдо на стол, едва не попав мне по голове. «Отскочь», — скомандовала она при этом, и я дернулась в сторону.

— Что это? — спросил брат.

Я безнадежно уставилась на него.

— Сын еврейской матери — и не узнает говяжью грудинку?! — удивился отец.

— Я узнаю грудинку, но она сказала, что это какой-то отскотч.

То был единственный момент, когда мы всей семьей хорошенько посмеялись. Сама грудинка, приготовленная с кетчупом и заметным избытком порошкового лукового супа — возможно, мать всыпала один пакет, а потом, сбившись со счета, еще один, — оказалась пересолена и была отнюдь не лучшим кулинарным произведением матери. Мы все навалили поверх мяса разных приправ — клюквенного соуса и овощной смеси, которая у нас в семье называлась кукурузной икрой, — и потом весь вечер и всю ночь бегали пить воду.

Когда я снова оказалась дома, в Деллакроссе, мое место во взрослом мире — университете, Трое — и наступающая взрослость испарились, и я превратилась в разнородную коллекцию младших версий себя, которые при этом боролись за главенство. Я то напрашивалась на ссору, то часами дулась, запершись у себя в комнате. Я старалась после полудня уходить на прогулку, — как однажды посоветовала мать, к двум часам надо обязательно выбраться из дома — и иногда прихватывала с собой Кляксу, несмотря на то что однажды мы наткнулись на грузовик мусорщиков, до сих пор объезжающий окрестности. Клякса ненавидела грузовик мусорщиков. Думаю, она считала, что те крадут имущество, принадлежащее если не ей лично, то коллективно всем окрестным собакам. Она бешено лаяла, как бы говоря: «Ах вы сволочи, вот погодите, мы выясним, где вы живете, приедем и украдем весь ваш мусор! Посмотрим, как вам это понравится!» Когда я возвращалась с прогулки, часто еще не было и половины третьего, и я сидела у себя в комнате, не выходя, до самого ужина. Я не помогала матери с ужином, и когда спускалась вниз, то обнаруживала, например, вулканическое извержение из горшка с тушеным мясом — мать по слепоте положила в него питьевую соду вместо крахмала. А однажды оказалось, что она сделала порционные салаты и разложила их в собачьи миски.

— Мама, это собачьи миски, — я указала на украшающий их рисунок, собачьи головы.

Мать скривилась от негодования, но промолчала. Один раз она стала кричать и звать меня. Мне пришлось выйти из комнаты, чтобы узнать, что случилось. — Все ты со своей выпендрежной едой!

Оказалось, она взяла коробочку из-под суши, которые я ела в автобусе, и поставила на кухонный стол, а потом случайно смахнула на пол. Клякса немедленно слизала васаби и, пораженная ощущением, которое могла воспринять только как болезненный ожог, завыла и заметалась по дому. Набросилась на миску с водой и принялась лакать так яростно, что опрокинула и миску. Я вывела собаку на улицу, где она стала жрать снег — какой ни на есть — и пить из лужи. Успокоилась она только через час. А вот реплика матери о выпендрежной еде запомнилась надолго. Однажды мы с матерью пошли в ресторан, и я заказала каберне совиньон. Мать могла бы возразить, что я несовершеннолетняя, но вместо этого буркнула: «Опять выпендреж».

Я валялась на кровати в своей детской спальне, в окружении розовых стен с белой отделкой — утешительная утроба цвета мятных конфет, — а снаружи наконец пошел настоящий снег. Время от времени прямо в гуще метели блистала молния. На какой я планете? Небо полиловело, и ревущие вспышки света, казалось, поджигали снег, словно мы находились на пыльных лунных равнинах. Деревья цеплялись когтями ветвей за мокрую вату неба. Осажденная непогодой, я оставалась книжной девочкой, университетской заучкой. Я заполняла день книгами, убегая в них, как в кроличью нору. Все двенадцать дней ко мне наверх просачивались рождественские гимны из радиоприемника с первого этажа: «И сила, и слава…» (и я пошла читать Грэма Грина, который входил в программу курса по британской литературе). «Дева родит Сына, Иммануила…» (и я взялась за «Критику чистого разума»). Иногда дни становились совсем пресными и бесплодными, и я обнаруживала, что читаю Горация. Впрочем, в промежутках между книгами я брала электрогитару, надевала наушники и битый час запиливала риффы, экспериментируя с ревербератором. Меня всегда изумляло, сколько всего можно выжать из четырех струн. Я начала с виолончели, когда была еще совсем маленькая, и дальше только деградировала. Старина Боб стоял в углу и — я готова была поклясться — подмигивал. Играть на гитаре неизмеримо легче. Все равно что девчонке пописать — для этого даже стоять не надо. Можно лежать на полу и бренчать по струнам одним пальцем, как Джеймс Джемерсон волшебным когтем. Я могла воображать себя Джейко Пасториусом из Weather Report, особенно в такую погоду. Рапортуем прямо из глаза бури! Или тоже Джейко, но в «Хиджре». Моя хиджра будет здесь! Или Мишель Ндегеоселло — ее низкому голосу я умела подражать, но выходило не очень похоже.