Однако теперь, вдали от дома, предоставленная сама себе, соблазненная и просоленная бурым соусом, я чувствовала, что худею и живу. Владельцы ресторана, азиаты, позволяли мне читать за едой и сидеть сколь угодно долго. «Не толопись! Влемя есть!» — любезно говорили они, опрыскивая соседние столы моющим средством. Я ела манго и папайю и выковыривала жесткие волокна из зубов зубочисткой со вкусом корицы. Я получала одно элегантно сложенное печенье — короткий бумажный нерв, запеченный в ухе. Мне приносили чай — в чашке без ручки, выдохшийся, он стоял в ведре в холодильной комнате ресторана, откуда его по мере надобности переливали в чашки и разогревали.
Я вытаскивала бумажку из тисков печенья и сохраняла, чтобы использовать как закладку. Изо всех моих книг торчали хвостиками предсказания. «Ты — хрустящая лапша в салате жизни. Твоя судьба — в твоих собственных руках». Мерф всегда добавляла к этим предсказаниям слова «в постели», и я теперь читала их так же. «Твоя судьба — в твоих собственных руках. В постели». Что ж, это правда. «Не полагайся на кредит, он соблазнит и обманет. В постели». Или не очень хорошо переведенное «Твоя фортуна расцветет, как цветок».
Или хитрое, коварное: «Вас ждут освежающие перемены».
Иногда я в качестве более остроумной шутки добавляла «только не в постели».
«Вы скоро заработаете много денег». Или: «Умной женщине мужем служит богатство».
Только не в постели.
Итак, мне нужна была работа. Я неоднократно сдавала плазму крови за деньги, но в последний раз меня отвергли, сказав, что плазма у меня мутная, поскольку накануне я ела сыр. Мутная плазма! В рок-группу с таким названием я бы пошла бас-гитаристом. Воздержаться от сыра было очень трудно. Даже взбитый плавленый сырок, который мы именовали замазкой (потому что им можно было конопатить щели в окнах и кафеле), манил, обещая утешение. Я ежедневно просматривала объявления о поиске работников. Няни были нужны. Я сдавала курсовые и отвечала на объявления.
Одна за другой беременные женщины сорока с хвостиком лет вешали на крючок мое пальто, усаживали меня в гостиной, выходили вперевалку на кухню, заваривали для меня чай, возвращались вперевалку, держась за поясницу и расплескивая чай на блюдце, и задавали вопросы. «Что вы станете делать, если наш ребеночек начнет плакать и никак не захочет успокоиться?» «Вы сможете работать по вечерам?» «Какие вы знаете полезные в образовательном плане занятия для малышей?» Я понятия не имела. Я никогда не видела столько беременных женщин за такой короткий срок. Их было в общей сложности пять. Их вид тревожил меня. Они совершенно не светились изнутри. Они были красны от повышенного давления и испуганны. «Я положу его в колясочку и пойду с ним на улицу», — отвечала я. Я знала, что моя мать никогда никого так не допрашивала. «Куколка, — сказала она мне однажды, — я готова была тебя где угодно оставить на время, лишь бы там в плане пожарной безопасности все было более-менее нормально».
«Более-менее?» — уточнила я. Мать никогда не звала меня по имени — Тесси. Она звала меня куколкой, Долли, Долли-ла или Тесса-ла.
«Я не собиралась трястись и кудахтать над тобой». Мать — единственная знакомая мне еврейская женщина, которая так относится к воспитанию детей. Впрочем, она — еврейская женщина замужем за фермером-лютеранином по имени Бо. Возможно, именно поэтому она держалась так же спокойно и отстраненно, как матери моих одноклассников. Где-то в детстве я догадалась, что мать еще и практически слепая. Иначе никак нельзя было объяснить очки с толстенными стеклами, которые она к тому же постоянно теряла. Или калейдоскоп лопнувших кровяных сосудиков, алыми петуниями расцветавших на белках глаз, стоило ей с усилием вглядеться во что-нибудь или неосторожно провести по глазам рукой. Этим объяснялась ее странная манера никогда не смотреть на меня в разговоре — она всегда глядела вниз, на пол или на кафельную плитку, словно нерешительно обдумывая, как бы ее лучше продезинфицировать, пока я изливала в словах едва управляемую ярость, надеясь, что они — если не сразу, так хоть позже — вонзятся в мозг матери, как ножи.