— Не верите? Что ж, это просто доказать: назовите какую вам угодно фразу, и через две недели вы ее услышите по Би-Би-Си. Это и докажет, что Лондону всегда известно, что творится здесь, даже в тюрьме…
Нацисты дали условную фразу, суд на время отложили. В день и час, указанные Вомекуром, она прозвучала дважды. Суд отменили, всех объявили военнопленными. В лагерь пока не отправляли. Так я и узнал, что во Фрэне, кроме связи между камерами, существует связь с подпольем. Действительно, в каждой второй-третьей камере сидели арестованные радисты. Это лишний раз доказывало, насколько уязвима их профессия. Но продолжим о Ноэле.
То был настоящий друг и товарищ, всегда приветливый, доброжелательный. Когда кого-нибудь вызывали на допрос, он клал ему руки на плечи и пристально вглядывался в глаза, произнося короткое напутствие: «Помни и никогда не забывай о твоих товарищах!» Его крепкое рукопожатие, обычное в такие моменты, придавало храбрости и одновременно было требованием помнить, что судьба друзей — в твоих руках. Возвращавшихся с допросов он встречал добродушными шутками: «Вот это да! На славу тебя обработали! Красиво отделали твой фасад! Специалисты! Видно, израсходовали на тебя все силенки, теперь охают и падают от усталости. Бедные мальчики!» Никто из нас не превозносил самого себя, но, благодаря Ноэлю, каждый сознавал свою моральную силу и свои обязанности.
С раннего утра и несколько раз в день Ноэль заставлял нас заниматься гимнастикой. Требовал идеальной чистоты: паркет должен был блестеть. И поочередно мы брали в руки деревяшку — остаток половой щетки (как та, что была в моей первой камере-боксе) и с силой драили пол. Кроме того, этим же занимались и тогда, когда были выведены из равновесия горячими спорами и ссорами, когда нервы, возбужденные после допроса, были на пределе.
Это занятие успокаивало: всю свою желчь мы вымещали на паркет. Правда, ссоры возникали редко, но пол блестел, как каток. На нем никогда не было ни пятнышка! Вспоминаю случай.
Как-то неожиданно ворвался в камеру фельдфебель Гиль (тюремщиками были вермахтовцы, то ли отдыхавшие после фронта, то ли поправлявшиеся после ранения). Гиль был старшим по этажу. Возможно, он хотел застать нас врасплох, чтобы произвести обыск. Он ворвался, сделал быстрый шаг, но подковы его сапог скользнули как коньки, и он с размаху шлепнулся навзничь, задрав обе ноги кверху. Мы не поняли, что произошло, ожидали бури. Он, лежа в самой нелепой и смешной позе, смотрел вопросительно на нас снизу. Видимо, и сам растерялся. Обвел нас глазами, перевел взгляд на торчащие в воздухе ноги и… ка-а-к грохнет со смеху! Затем осторожно поднялся и, балансируя растопыренными руками, попятился к двери. Оглянулся и произнес:
— Фабельгафт!.. Фабельгафт — зо гленценд! (Сказочно надраено!)
Дверь за ним захлопнулась, клацнули запоры и мы услышали его громоподобный голос: он кому-то рассказывал, что, мол, «у них в камере так надраено, что я шлепнулся, как куль с мукой! Не “Хенде хох!” а “Фюссе хох!” (не руки, а ноги вверх!)… Фабельгафт, ха-ха-ха!». Через час он дошкандыбал, хромая, до нашей камеры и, не рискуя войти, вручил через дверь огромный ящик-посылку «Секур насиональ»: — «За сказочную чистоту!» Вместо ожидаемого нами разноса — премия!
Тон дружбы и взаимоподдержки царил не только в самой камере. По утрам, сразу после подъема, и ночью, перед отбоем, наш «папа» (так мы его справедливо прозвали) Ноэль высовывался из окна и, выкрикивая соответственно «Гуд морнинг!» или «Гуд найт, олл бойз!», сопровождал последнее пожелание гимном «Гоод сев зе кинг!» (Боже, храни короля!). Ему отвечали из многих окон на всех этажах.
В тюрьме было много английских, американских, канадских летчиков и радистов. Да и для французов пожелания Ноэля были понятны: английский язык был здесь как бы интернациональным. В торжественные и радостные дни, когда до нас с воли проникали сообщения о победах или значительных успехах на фронтах, вся тюрьма оглашалась пением не только «Марсельезы» и английского гимна, но иногда и «Интернационала»: как-никак, а разгром гитлеровцев под Сталинградом вызвал большие симпатии к русскому народу. При исполнении «Интернационала» тюремщики бесились особенно. Слышался грохот, шум беготни по стальному настилу коридоров, истошные крики: «Руиг!.. Хальт ди шнауце, ферфлюхт нох маль!» (Тихо! Молчать! Проклятье!) и другие ругательства. Лязгали засовы, хлопали двери… И звуки этого гимна заканчивались неразборчивым мычанием затыкаемых глоток. Один раз донеслись до нас «Марсельеза» и «Интернационал», исполняемые женскими голосами: нас поддержали из женского корпуса! Я уверен, что разобрал и бархатный голос моей дорогой Ренэ… Как она там? Позже я обратил внимание на долгое отсутствие Энрико. Что с ним? Через несколько дней, на мой вопрос, мне отстукали, что Энрико и его дочь только что выпущены на волю. Если так, то пробыли они в тюрьме не более трех месяцев. Увижусь ли с ними? Где? Когда? Жизнь полна неожиданностей, на эти вопросы ответит одна из них, самая что ни на есть непредвиденная![41]
41
В 1969 году Поль Негло побывал по моей просьбе на рю де Ванв. Узнал: Энрико умер через несколько лет после войны. При немцах в тюрьме пробыл с дочерью около трех месяцев. Ренэ вышла замуж, соответственно переменила фамилию и переехала в район Безансона. Из-за перемены фамилии дальнейшие розыски казались бессмысленными, но я их все же продолжил. Думал: не коротает ли она жизнь с кем-нибудь из наших бывших макизар? И вот, в 1990 году, звонок по телефону — она! Да, под Безансоном, двое взрослых детей, вдова. И… в 1991 году на парижском вокзале меня неожиданно встретили… ее дочь и она сама! Мы снова вместе!..