Выбрать главу

Я любил в революционные праздники смешиваться с толпой и бродить вечером по центру Москвы, освещенному тысячами разноцветных лампочек; я «каплей лился с массами», и мне казалось, что все мы течем к ассоциации, в которой свободное развитие всех будет условием свободного развития каждого. Но в остальные дни (362 дня в году) я этой массы, охваченной идеями коммунизма, не видел, не чувствовал.

И вдруг вопрос «я и масса» вывернулся наизнанку. Летом 1934 года я прочел роман Стендаля «Красное и белое» и захлебнулся: прямо про меня! В Люсьене Левене было мое оправдание, утверждение моего права на существование таким, каким я был. Именно в рохле Люсьене Левене, а не в энергичном Сореле (с которым я познакомился немного позже). И в Левене-старшем — на всю жизнь запомнил, как он выступает в парламенте. И в самом Стендале. «Позиция автора обладает только одним недостатком: каждая партия может считать его членом партии своих врагов». «Политика — это пистолетный выстрел во время концерта». «Меня поймут в 1880 году (или: в 1900 году)». Писать надо for the happy few — для счастливого меньшинства или для несчастного, но для родного меньшинства. Не надо литься с массами! Надо быть личностью, вырваться из массы. Не беда, что сразу не выходит. Выйдет годам к 40 (Стендаль расписался к 40 годам, и я принял это как пророчество о самом себе).

Почему именно Стендаль мне помог, а не Толстой или Достоевский? Потому что у них все про Бога и через Бога, а про Бога я в 16 лет ничего не понимал. Я испытал в это время первый ужас бесконечности — и отшатнулся, решил пока не глядеть в бездну. Но какой же Бог без чувства бездны? Без страха Божьего и любви, превосходящей страх? Одно слово, один символ, смысл которого утрачен. Лишнее слово. В 20 лет я вернулся к созерцанию бездны и через нее навек прирос к русской литературе, но в 16 мне нужен был именно Стендаль, с его прямолинейным эготизмом, уравновесившим тогдашний прямолинейный коллективизм. Кстати: именно уравновесивший. а не упразднивший. Я читал Стендаля — и брошюры Ленина, в которых чувствовал музыку революции (в самом стиле, в энергии ленинской фразы. Я мысленно сравнивал Ленина с Горьким и находил, что Ленин — гораздо лучший писатель). Я искал возможности самостоятельной личной жизни в новом революционном обществе, в ассоциации, в которой будет свободное развитие всех и каждого. Общей почвой был материализм, атомизм. Меня влекла свобода того самого атомарного, обособленного, обезбоженного я, которое четыре года спустя было взорвано «Записками из подполья». Именно через это обезбоженное я произошло мое освобождение от обезбоженного мы.

Начались занятия в 10-м классе; ко мне подошел Лешка Эйсман — совсем взрослый, старше меня на два с половиной года; он увлекся философией и опять (как Вовка три года назад) избрал меня в товарищи. Я сам был слишком неуверен в себе и не решался выбирать друзей, да и не знал, чем могу увлечь их. Выбирали они меня, открывая мне меня самого.

Любовь Ивановна Эйсман, тетка Леши, дала нам «Историю философии» Виндельбанда. Мы сидели на задней парте и читали Виндельбанда. Добрейший Виктор Арсентьевич, директор, преподававший нам курс политэкономии, с укоризной взглянул на нас и сказал: «Тех, кто идет против коллектива, коллектив сломает и слопает».

Вскоре нам задали по литературе сочинение на тему «Кем я хочу быть». Я начал фразой: «В детстве я хотел быть извозчиком, а потом солдатом»; потом перечислялись другие детские глупости и в заключение — то, что я и сегодня мог бы сказать: «Я хочу быть самим собой». Иван Николаевич Марков, читавший вслух мое краснобайское сочинение о Достоевском (в 15 лет я Достоевского совершенно не понял и пересказывал Луначарского), на этот раз был недоволен — сказал, что я заумничался. Но я действительно решил стать самим собой.

Прошло полвека, и я думаю: удалось мне это или нет? Смотря что считать «самим собой». Никакие авторитеты не могли меня сбить в сторону, увлечь от поисков самого себя в какое-то мы. Все, что я пишу, я пишу через себя. И к Богу, и к людям я пытаюсь подойти через я, через доступную мне глубину самого себя. Но многое ли мне доступно?

Или то, чего я достиг, — только полдороги?