Выбрать главу

Всё это верно, но мисс Уилмот забывает, что, сверх того, Дашкова родилась женщиной и женщиной осталась всю жизнь. Сторона сердца, нежности, преданности была в ней необыкновенно развита. Для нас это особенно важно. Дашковою русская женская личность, разбуженная петровским разгромом, выходит из своего затворничества, заявляет свою способность и требует участия в деле государственном, в науке, в преобразовании России – и смело становится рядом с Екатериной.

В Дашковой чувствуется та самая сила, не совсем устроенная, которая рвалась к просторной жизни из-под плесени московского застоя, что-то сильное, многостороннее, деятельное, петровское, ломоносовское, но смягченное аристократическим воспитанием и женственностью.

Екатерина II, делая ее президентом академии, признала политическое равенство обоих полов, совершенно последовательное в стране, принимавшей гражданскую правомерность женщин, остающихся на Западе прикрепленными к мужьям или в вечном несовершеннолетии.

В русской истории, бедной личностями, записки женщины, участвовавшей на первом плане в перевороте 1762 года и видевшей возле все события от смерти Елизаветы до Тильзитского мира, чрезвычайно важны, тем более что мы очень мало знаем наше XVIII столетие. Мы любим в истории восходить гораздо дальше. Мы из-за варягов, новгородцев, киевлян не видим вчерашнего дня; зубчатые кремлевские стены заслоняют нам плоские линии Петропавловской крепости. Разбирая отчетливо царские грамоты, мы мало знаем, что писалось на ломаном русском языке в петербургских канцеляриях, в то время как под окнами Зимнего дворца ревела дикая крамола и мятеж, угрожая Сибирью и смертью его жителям, и трон не получил еще ту силу и прочность, которую он приобрел не больше как семьдесят пять лет тому назад. Протверживать историю этих времен очень полезно и для правительства, чтоб оно не забывалось, и для нас, чтоб мы не отчаивались.

Я желал бы хоть вкратце объяснить мою мысль.

Вся Европа и, что гораздо хуже, все русские принимают императорскую власть в ее современной форме за такую несокрушимую всегдашность русского быта, которая смеется по праву над всеми дерзновенными попытками и смело выдерживает всякий натиск, мощно и прочно уцепившись далеко разветвившимися корнями в землю.

Императорская власть, совсем напротив, устоялась и окрепла совсем недавно. Она и теперь носит на себе следы своего революционного начала; в ней и до сих пор перепутаны без всякого порядка, как в промежуточных слоях земного шара, гранит старины, наносные пески, осколки, случайно захваченные сверху, всплывшие снизу, местами крепко слежавшиеся, но не соединенные химически.

Нас вводят в заблуждение бармы Мономаха, трон царя Иоанна Васильевича, Успенский собор – но разве Наполеон не рядился в мантию Карла Великого и не надевал на свою голову Железной короны в Милане? Всё это подделки вроде Чаттертона[65], почтенные черты старости и минувшего берутся взаймы для того, чтобы окружить новое уважением и уверить в его прочности, так сказать, в его вековечности.

Русское императорство развилось из царской власти ответом на сильную потребность иной жизни. Это военная и гражданская диктатура, гораздо больше сходная с римским цезаризмом, нежели с феодальной монархией. Диктатура может быть очень сильна, поглощать в себя все власти, но прочна она быть не может. Она существует до тех пор, пока обстоятельства, ее вызвавшие, останутся те же и пока она сама верна своему призванию.

Разумеется, встречая при выходе с парохода вычищенную и выбеленную лейб-гвардию, безмолвную бюрократию, несущихся курьеров, неподвижных часовых, казаков с нагайками, полицейских с кулаками, полгорода в мундирах, полгорода делающих фрунт, и целый город, торопливо снимающий шляпу, и подумав, что всё это лишено всякой самобытности и служит пальцами, хвостом, ногтями и когтями одного человека, совмещающего в себе все виды власти – помещика, папы, палача, родной матери и сержанта, – может закружиться в голове, сделаться страшно, может прийти желание самому снять шляпу и поклониться, пока голова цела, и вдвое того – может захотеться сесть опять на пароход и плыть куда-нибудь. Всё это так, и всё это чувствовал (кроме последнего) достопочтенный вестфальский барон Гакстгаузен[66].

Этот сурово-мрачный, подавляющий вид грубой силы императорство приняло особенно в тридцатилетие николаевского царствования; стращать было у него в принципе. Но тут невольно является вопрос: отчего же Николай не мог в эти тридцать лет забыть «дурные четверть часа», проведенные им при защите Зимнего дворца 14 декабря 1825 года? Отчего, умирая, вспомнил он этот день и за него благодарил гвардию? Оттого что понял с начала своего воцарения, что его трон только силой силен. Он ею одной и держался, но чувствовал, что в штыках, в материальном гнете нет ничего прочного, и искал иных опор. Опоры, на которые он обратил внимание, были верны: рядом с самодержавием он поставил православие и народность. Но это был протест против петровского направления, которого весь смысл состоял в секуляризации царской власти и общеевропейском образовании.

вернуться

65

Чаттертон Томас (1752–1770) – английский поэт; напечатал сборник стихотворений, автором которых якобы был монах XV века. – Прим. ред.

вернуться

66

Барон Гакстгаузен (1792–1866) – автор работ об аграрных отношениях в России и Пруссии. – Прим. ред.