Выбрать главу

Николай становился в прямое противоречие с живым началом петровского императорства, а потому ничего нет удивительного, что прямой результат его царствования – глухой разрыв между ним и Россией. Если б он прожил еще десять лет, его трон развалился бы сам собою; всё перестало идти, всё повяло, стало сохнуть, от всего отлетал дух, беспорядки администрации достигли чудовищных размеров. Его царствование было нелепость. Он понял, что, идя по направлению Александра, должен был неминуемо изменить – более человеческими формами – самодержавную власть, но не хотел этого, а воображал, что настолько независим от петровских начал, что может стать Петром и без них. Ему бы удалось, может быть, если б, как думают московские староверы, переворот Петра был следствием личной воли, гениального каприза; но переворот этот вовсе не был случайностью, а служил ответом на инстинктивную потребность Руси развернуть свои силы. Как иначе можно объяснить успех его?

Государственное развитие России шло медленно и было очень позднее, Русь жила нараспашку и кой-как собралась, подгоняемая татарами, в иконописное, то есть суздальско-византийское Московское царство; формы его были неуклюжи и грубы, всё шло неловко, апатично. Царская власть не годна была даже на защиту государства, и в 1612 году Россия была спасена без царя. А между тем что-то говорило, что-то, говорящее до сих пор в сердце каждого из нас, что под обветшалыми и тяжелыми платьями – бездна сил и мощи. Это что-то и есть молодость, вера в себя, сознание силы.

Крутой разрыв со стариной оскорблял, но нравился; народ любил Петра I, он его перенес в легенды и сказки, будто русский человек догадался, что, чего бы ни стоило, надо переломить лень и крепким государственным строем стянуть нашу распущенность. Бесчеловечная дрессировка Петра I и таких преемников его, как Бирон, разумеется, поселяла ужас и отвращение, но всё это переносили за открывавшуюся ширь новой жизни – так, как во Франции переносили террор.

Петровский период сразу стал народнее периода царей московских. Он глубоко вошел в нашу историю, в наши нравы, в нашу плоть и кровь; в нем есть что-то необычайно родное нам, юное; отвратительная примесь казарменной дерзости и австрийского канцелярства не составляют его главной характеристики. С этим периодом связаны дорогие нам воспоминания нашего могучего роста, нашей славы и наших бедствий; он сдержал свое слово и создал сильное государство. Народ любит успех и силу.

Когда Александр диктовал в Париже законы всей Европе, одна сторона петровской идеи восторжествовала. Что же потом? Воротиться опять за 1700 год и сочетать военный деспотизм с отчуждающейся от всего человеческого царской властью. Этого хотел Николай, десяток поврежденных славянофилов – и больше никто. Если народ и ненавидит чуждое ему немецкое правительство, вполне заслужившее это, то из этого не следует, чтоб он любил Московское царство, он его забыл через одно поколение и совершенно не знает.

Что мешало после Петра I возвратиться к едва протекшим временам? Все петербургское устройство висело на нитке. Пьяные и развратные женщины, тупоумные принцы, едва умевшие говорить по-русски, немки и дети садились на престол, сходили с престола, дворцом шла самая близкая дорога в Сибирь и на каторжную работу; горсть интриганов и кондотьеров заведовала государством. В продолжение всей этой сумятицы мы не видим особенного желания воротиться к допетровским временам. Напротив, то, что постоянно остается во всех этих судорожных переменах, то, что развивается вопреки им и дает им резкое единство, – это именно петровская идея. Одна партия сбрасывает другую, пользуясь тем, что новый порядок не обжился, но кто бы ни одолевал, до петровских оснований никто не касался, а все принимали их – Меншиков и Бирон, Миних и даже Долгорукие, хотевшие ограничить императорскую власть не в самом же деле прежней боярской думой[67]. Елизавета и Екатерина II льстят православию, льстят народности для того, чтоб овладеть троном, но, усевшись на нем, продолжают его путь. Екатерина II – больше, нежели кто-нибудь.

вернуться

67

О которой Кошихин так живописно отзывался, говоря, что бояре в ней молчат, уставя глаза свои в браду для того, чтобы показать глубокомыслие. – Прим. Герцена.