Выбрать главу

Я нигде не бывала и ездила только два-три раза в неделю к императрице, где проводила вечер в избранном обществе, составлявшем интимный кружок императрицы. Весной я переселилась на дачу моего отца; она была дальше моей, которая еще достраивалась, и мало кто тревожил меня в моем уединении, да и те беспокоились напрасно, так как я никого не принимала. Все это лето я была в таком грустном настроении, что мной овладевали черные мысли, побеждаемые мною только с помощью неба; с той минуты, как я поняла, что покинута своими детьми, жизнь стала для меня тяжелым бременем, и я безропотно и с радостью отдала бы ее первому встречному, который пожелал бы отнять ее у меня.

В следующем году стало еще хуже. Получив двухмесячный отпуск, я посетила Троицкое и Круглое. Когда я вернулась, моя сестра Полянская объявила мне, что по требованию одной портнихи, некой Генуци, полиция запретила моей дочери выезд из Петербурга, так что она даже находилась под надзором; между тем она была больна и доктор Роджерсон сообщил ей, что жизнь ее окажется в опасности, если она как можно скорей не поедет на воды в Аахен. Я подождала три дня, дабы моя дочь не приписала мое посещение влиянию сестры, и на четвертый день после этого разговора, несказанно огорчившего меня, поехала к ней попозже вечером, чтобы никого у нее не встретить. Она была на ногах, но очень изменилась; она дышала с трудом, и цвет лица у нее был зеленый. Увидев меня, она хотела было броситься мне в ноги; но я ее остановила и, поцеловав, сказала, что она должна успокоиться и беречься и что всё устроится к лучшему. Я сократила свое посещение, полагая, что она нуждается в отдыхе после волнения вследствие моего внезапного появления. Мне также необходимо было остаться одной и даже лечь в постель, чтобы успокоить свои нервы. На следующий день я вернулась к ней, и когда ей стало лучше, предложила ей поселиться со мной на даче возле Петербурга и обещала ей уладить дела с кредиторами, и испросив для нее у ее величества разрешение ехать в Аахен, куда и отправлю ее летом, поручившись за ее долги и дав ей необходимые для путешествия деньги. Она поправилась немного и, когда я всё устроила, уехала в Аахен. Я дала ей в спутницы госпожу Бете[49] и сама осталась одна в Кирианове.

Я условилась с дочерью, что по окончании лечения она вернется ко мне, не теряя времени. Вместо этого она поехала после лечения в Вену, а оттуда в Варшаву, и 14 000 рублей, данные мною на путешествие, оказались истраченными на эти ненужные поездки. Она снова наделала долгов и подверглась опасности, так как попала в Польшу во время охватившей ее революции. Добрая госпожа Бете, предполагая, что госпожа Щербинина будет путешествовать неопределенное время, попросила позволения вернуться ко мне и проехала всю Германию, имея с собой только одного лакея-немца, знавшего язык страны. Для меня было, конечно, очень приятно иметь ее с собой, но, с другой стороны, я скорбела о том, что моя дочь рассталась с этой доброй особой, ограждавшей ее от бессовестной эксплуатации окружавших ее людей; вместе с тем она решилась снова подвергнуть себя неприятностям и огорчить свою нежную мать, великодушно простившую ей все горе, которое она ей доставила.

Госпожа Бете нашла во мне большую перемену и не сумела скрыть свою печаль и изумление по этому случаю. Она была еще больше поражена, когда я ей рассказала, что за последние два месяца каждый день, вставая, я не знала, дотяну день до конца или покончу с собой. Однако самоубийство, по зрелом размышлении, показалось мне малодушием и трусостью, и это удержало меня от исполнения моего намерения, хотя я с радостью пошла бы навстречу смерти, если бы получила ее из других рук, а не из своих собственных. Зимой я менее страдала от ревматизма, ухудшившегося вследствие сырости моей дачи. Я выезжала кататься в экипаже и, по обыкновению, два раза в неделю обедала у императрицы.

Однажды за обедом дежурный генерал-адъютант, граф Брюс, рассказал, с какой беззаветной храбростью солдаты забирались на стену города, с которой стреляли по ним.

– Меня это не удивляет, – ответила я, – мне кажется, что самый большой трус может вызвать в себе минутную храбрость; он бросается в атаку, потому что сам знает, что долго она не продолжится. Впрочем, извините меня, граф, но я считаю героическим мужеством не храбрость в сражении, а способность жертвовать собой и долго страдать, зная, какие мучения ожидают вас впереди. Если будут постоянно тереть тупым деревянным предметом одно и то же место на руке и вы будете терпеть это мучение, не уклоняясь от него, я сочту вас мужественнее, чем если бы вы два часа сряду шли прямо на врага.

вернуться

49

Моя лектриса, англичанка.