Последнюю фразу он уже крикнул, а ребята повскакали с мест и троекратно прокричали юношескими дискантами: «Нех жие! Hex жие! Hex жие!» Я поцеловал Терезу, как полагалось, и все набросились на картошку. Пир без искусственного меда был настоящей роскошью. Сидевшая напротив меня Кристина едва коснулась губами рюмки. Видно было, что слезы снова душат ее, тем более что она еще утром считала себя самой несчастной в нашем общем несчастье. Чтобы прервать ее муки, я сказал:
— Смени у коммутатора Иоанну, Кристиночка, пусть и она выпьет за наше здоровье.
Кристина вскочила из-за стола и выбежала. Минуту спустя вошла Иоанна. Она так и сияла, улыбаясь во весь рот. Витольд, возбужденный выпитым вином, по которому, как видно, стосковался уже его организм, явно горел желанием поухаживать за ней. Он налил Иоанне остатки токая, чокнулся с ней и уставился блестящими глазами на ее хорошенькую мордочку. Иоанна не жалела ему улыбок. Начинался флирт без будущего. Витольд погибнет через два дня, когда, выбравшись из канала, побежит к Висле в том месте, которое теперь называется Черняковская плита. А пока они улыбались друг другу и обольщали один другого — он как индюк, она как лань, я же радовался всей этой беззаботной паузе, а скорее — внезапному возврату нормальных человеческих проявлений в изуродованной жизни обреченного на уничтожение города.
Я взглянул на Терезу. Она слушала Гжмота, рассказывавшего о своих проделках в 1942 году, когда, обмотавшись колбасами и салом, он пробирался по каналам в голодавшее гетто. Это давало ему возможность содержать мать и младшего брата. Мне была неприятна его похвальба, и я дотронулся под столом до руки Терезы. Тереза сразу же обернулась и, улыбнувшись, взглянула мне в глаза. Во взгляде ее было отчаяние.
Я сжал ее руку. И хотя мне полагалось бы сейчас шутить, я не мог выдавить из себя ни слова. Недолгое и, в общем-то, искусственное веселье за столом уже начало угасать. Ребята выпили по рюмке водки, и было видно, что ими овладевает дремота.
— А может, потанцуем? — попытался спасти положение Витольд, который не спускал с Иоанны горящих глаз.— Что это за свадьба без танцев!
— Мы не будем танцевать на развалинах,— резко сказал я. — Пошли-ка, братцы, спать, пока нам позволяют.
Все, кроме раненых, встали, и на этом свадьба закончилась. Теперь было слышно, как кричит Кристина: «Целинка» не отвечает!» Двое ребят выбежали в темноту. Это была одна из последних попыток исправить линию, так как на следующий день телефонная связь окончательно перестала существовать. Вынуждены были умолкнуть и УКВ, да и связным стало недалеко добираться: наши островки защиты находились друг от друга на расстоянии двухсот метров.
Я подошел к коммутатору узнать, какова ситуация, а скорее для того, чтобы оттянуть деликатный момент. Я не хотел сегодня спать в этом подвале. В течение последних недель мы с Витольдом неоднократно пытались переночевать на втором или хотя бы на первом этаже, где находилась бывшая гостиная с полувырванными оконными рамами, но нас изгоняли оттуда дежурные артиллеристы, которые били вслепую, просто в заданный квадрат. Дом дрожал, осыпалась уцелевшая штукатурка, и почти всегда, проиграв борьбу со страхом, часика через два мы возвращались в подвал в обманчивой надежде найти укрытие.
— Давай переночуем наверху? — предложил я Терезе.
Она серьезно посмотрела на меня, должно быть, она готовилась к этой ночи как к неизбежному ритуалу. В этот момент мы были далеки от каких бы то ни было эротических влечений друг к другу, потому что этого, наверное, и не могло быть в такой обстановке. И все же надо было соблюсти все формальности до конца. Теперь-то над этим можно было бы и посмеяться, но тогда наша первая брачная ночь казалась мне актом серьезным, который следует выполнить с почтением и сосредоточенностью, как и все, что делаешь в свой, быть может, последний час.
Я постоял с минуту возле обоих раненых. Вагоновожатый лежал сейчас тихо, с закрытыми глазами. Он еще разговаривал во время свадебного пира и даже пошутил насчет того, что, мол, дети, зачатые под взрывы мин и гул артиллерийской стрельбы, вырастут крепкими мужиками и уж их-то не испугаешь никаким разрушением Варшавы. Сейчас он спал, потому что не открыл глаз, когда я подошел к нему. Девушки поставили возле него кастрюльку с кипяченой водой — это было все, что они могли для него сделать. Я прикоснулся к его руке: пульс у него был частым и слабым.
— Гжмот! — позвал я.— Сажайте-ка сержанта Овцу на велосипед и везите в больницу!
Ребята подошли к матрасу и, стараясь действовать как можно более осторожно, подняли вагоновожатого. Он сейчас же открыл глаза:
— Чего это?! Чего это тут делается?! Барнаба, я лучше здесь останусь! Я это все...
— Утром может быть слишком поздно,— ответил я.— Не для того я с тобой целых пять лет по Варшаве мотаюсь, чтоб позволить тебя здесь пристрелить! Приказываю уехать отсюда и никаких разговоров! Бронебойщик Гервазий! Пойдете с сержантом!
Бронебойщик Гервазий молча встал и поковылял на своих раненых ногах.
— Знаешь адрес моих в Воломине? — спросил вагоновожатый.
— Знаю,— ответил я.— Завтра я тебя навещу.
Мы вынесли его в садик и посадили на седло велосипеда. Ребята, поддерживая его с двух сторон, тронулись в путь. Минуту спустя они исчезли в темноте, а вскоре затихло и шуршание шин. Ночь была мрачная, без малейшего просвета. Так я простился с вагоновожатым. Однако я встретил его спустя три года, в 1947 году. Он стоял на углу Иерусалимских аллей и Маршалковской. Оттуда отходили первые трамваи, которые шли на Прагу через восстановленный мост Понятовского, и он руководил их движением. Это был символ победы жизни над смертью — в его собственной судьбе, и в судьбе Варшавы. Я был в обществе многочисленных приятелей и обменялся с ним лишь несколькими словами. Мы записали адреса друг друга. Однако встреча, к сожалению, так и не состоялась. Оба мы уже жили в разной действительности. А может, это было подсознательное нежелание растравлять раны?
Простившись с обоими ранеными, мы с Терезой пошли наверх, в гостиную. Ветер гулял здесь, как в саду, сальная свеча собственного производства мигала от сквозняка, в пузатом книжном шкафу поблескивали позолоченные корешки книг, с потолка жалобно свисала хрустальная люстра, почти лишенная подвесок. Тереза подошла к тахте и начала сбрасывать с нее обломки кирпича, куски осыпавшейся штукатурки и прочий мусор. Где-то поблизости сильно грохнуло, и тут же забренчала вся гостиная. Я подошел к Терезе и обнял ее:
— Не боишься?
— Давай ляжем, Юрек! — тихо ответила она.
Я задул свечу, чтобы не стеснять ее и себя. Снял куртку и осторожно сел на тахту: чтобы разуться. Проклятый зад откликнулся в ту же секунду. Было чего стыдиться в первую брачную ночь! Этот стыд заглушал даже страх, простительный, в конце концов, в этой комнате без стен. Я стягивал с себя сапоги, прикусив от боли губы. И все же у меня вырвался стон.
— Что с тобой? — встревожилась Тереза.
— Сейчас увидишь,— ответил я.
Я снял бриджи и вытянулся на тахте. Повязка ослабела и спадала у меня с бедер. Я попытался подтянуть ее. В темноте все же можно было различить силуэт Терезы. Она подошла и легла рядом со мной. Я нежно обнял ее, она была в тонкой рубашечке и вся дрожала. Я тоже дрожал от холода и волнения. Мы прижались друг к другу, и вскоре нам стало теплее.
— Что это у тебя? — спросила Тереза шепотом, пригнувшись к бинту.
— Да так, царапина.
Тереза провела рукой вдоль бинта и нащупала сзади утолщение на повязке, но не рассмеялась. Я был очень благодарен ей за это. В те годы я боялся показаться смешным не меньше, чем быть убитым.
Я поцеловал ее в щеку и снова изо всех сил прижал к себе, как если бы это объятие могло .уберечь нас от нависшей со всех сторон опасности. Я познавал ее медленно, стыдливо, не желая ни в чем уподобить это переживание своему прежнему жалкому опыту. Я терял целомудрие снова, но совсем иначе и, испытывая упоение, отчаянную любовь, страх, горе, надежду и боль в заду при каждом движении, устремлялся в это прекрасное, теплое и пружинистое тело, чтобы укрыться в нем от всего, что нас окружало, но не мог ни на минуту забыться, потому что слышал гул и взрывы, а ветры со всех сторон овевали мою спину. Тем сильнее я вжимался в нее и был уже не только любовником, но исстрадавшимся сыном, бросившимся в объятия матери в поисках защиты, утешения и справедливости. Не знаю, как долго это продолжалось, может, час, может, два. Мы ничего не говорили, а только сливались в объятии, неподвижные после минут упоения, вслушиваясь, несмотря на это, в каждый свист и каждый взрыв, не желая, однако, пошевелиться, залезть под тахту, сбежать в подвал, отказывая страху в повиновении и тем освящая нашу свадьбу и наш бунт против витающей в воздухе смерти. В какой-то момент я приподнялся на локте и увидел лицо Терезы. Ее влажно блестевшие в темноте глаза были широко раскрыты и смотрели на меня.