До выяснения нашего дальнейшего направления мы с женой поселились в предместье города у железнодорожного полотна. Как оказалось, предместье это было населено так называемыми иногородними, т.е. не казаками, а пришлыми из России новосёлами. Во время большевизма эти иногородние поголовно примкнули к большевикам, и потому теперь у казаков были в сильном и законном подозрении.
Большевизм неказачьего населения Донской области объяснялся тем, что не принадлежащие к казачьему сословию иногородние не имели гражданских прав и в судьбах области поэтому не принимали до революции никакого участия. Казаки презирали «мужиков», считая себя высшим сословием и хозяевами Дона, на землях которого поселились эти незваные и непрошенные гости. Неказачье население области, со своей стороны, ненавидело казачью заносчивость и считало себя обойдённым правами и законом.
Немудрено поэтому, что как только большевизм докатился до казачьих областей, всё иногороднее население, жившее в вечной обиде, бесправное и оскорбляемое, почти поголовно пошло в Красную армию. Само собой разумеется, что при этом были сведены старые счёты и отомщены прежние обиды. Казакам в этот период, в свою очередь, пришлось туго от неожиданно попавших к власти иногородних. Всё это, конечно, выкопало ещё большую пропасть между теми и другими, и к моменту освобождения Дона и Кубани от большевизма Добровольческая армия столкнулась с уже установившимся фактом того, что большевистским элементом как на Дону, так и на Кубани является поголовно русское неказачье население. Революция посеяла в казачьих областях семена национальной розни между казаками и «русскими», растила и холила их, и семена эти гнали богатые всходы. Много в степях пролилось из-за этого крови и мужицкой, и казачьей. Во время Добровольческой армии положение ещё больше обострилось, ибо в отместку за большевизм всё более тяжёлые повинности по развёрстке и реквизициям станичные власти накладывали на иногородних. В конечном итоге всё это послужило одной из главных причин почти полного истребления казачества в Советской России. К концу Гражданской войны казаки окончательно отделили себя от «вонючей Руси», перенеся свою неприязнь с иногородних на всю неказачью Россию.
Впоследствии, уже находясь в рядах добровольцев, я порой диву давался, до каких геркулесовых столбов нелепости мог доходить этот «станичный шовинизм». Взять хотя бы того же бравого и усатого генерала Мамонтова, рейд которого по тылам Красной армии заслуживает войти в военную историю, но уж никак не заслуживают того же его несравнимые телеграммы, посланные им из рейда донскому правительству. «Везу донской казне 90 миллионов, а донскому митрополиту утварь с 40 церквей». Чьё же это иностранное государство грабил и чьи иноверческие церкви разорял этот донской вояка? Этот вопрос и в голову не приходил Мамонтову. Здесь, как на ладони, вся казачья психология. Воронежская и Тамбовская губернии, где свирепствовал этот завоеватель, и православные церкви там были не населением и не храмами его родины, а чужое и «иногороднее».
Поселившись в мужичьей слободе в Новочеркасске, мы скоро убедились, что хозяева наши были определённые большевики, хотя были скрытны и умели держать язык за зубами. Времена были крутые, и при первом намёке на сочувствие красным или за лишнее сказанное слово любой житель слободы мог легко угодить под расстрел. У всех здесь был ещё на памяти расстрел казаками какой-то бабы за то, что она при большевиках выдала красногвардейцам скрывавшегося у неё раненого донского атамана Назарова. По этим причинам хозяева наши держались постоянно начеку, чтобы не проболтаться, однако их вражда к «кадетам» и казакам всё же проскальзывала, и я не раз слышал на кухне ворчание старухи, проклинавшей без всякой видимой причины «казачьё и офицерьё».
5 июня 1918 года я вошёл в вербовочное бюро Добровольческой армии, помещавшееся на Платовском проспекте в какой-то гостинице. Его начальником был в то время генерал Эльснер. Просмотрев мой послужной список и представленные ему документы, генерал обратил внимание на то обстоятельство, что почти вся моя служба протекала в строю туземных частей и на Востоке. Это дало ему повод предложить мне поступление в формировавшийся черкесский полк. Это предложение встретило с моей стороны самый категорический протест, так как восточная экзотика до такой степени мне надоела, что я напрямик заявил удивлённому Эльснеру, что предпочитаю идти рядовым в русский полк, чем служить офицером в черкесском. Одновременно, только в другом отделении, Женя моя записалась врачом. Первой нашей заботой после получения удостоверения о службе в Добровольческой армии было купить и нашить на рукав трёхцветную ленточку − знак ордена защиты родины, к чему мы так стремились и для чего преодолели столько препятствий и затруднений.
В погонах, при шашке и с нашивкой на рукаве, чувствуя себя опять человеком, а не бесправным парием, я через полчаса входил с женой в помещение штаба армии, чтобы узнать о времени отправки в армию первого эшелона. В угловом доме с колоннами, где временно помещался штаб, мы застали целое столпотворение: густая толпа офицеров, юнкеров и вольноперов вперемешку с сёстрами и молодыми людьми в студенческой форме весело и оживлённо гудела в колонном зале, где в мирные времена помещалось Дворянское собрание. Чувствовался в этой толпе молодёжи, собравшейся сюда со всех концов России, огромный моральный подъём, который являлся характерной чертой первого периода добровольческого движения. Вся эта бодрая, самоотверженная и готовая на все жертвы во имя родины молодёжь, из которой тогда сплошь состояла Добровольческая армия, была настолько преисполнена самых светлых идей и настолько горела жертвенным стремлением умереть за правду, что в душе всех этих юношей и молодых женщин не оставалось места ни для чего личного и эгоистичного. Это был светлый и незабвенный для старых добровольцев период Белого движения, ничего не имевший общего с тем посленовороссийским временем морального упадка и гибели всех надежд и упований...
Добровольческая армия ростовского и новочеркасского периода шла от победы к победе, да и не могла не побеждать при том настроении, которое тогда было в среде добровольчества. Многими и сложными причинами историки объяснят потомству неудачу Белого движения, но, несомненно, немалую роль в поражении Добровольческой армии сыграли причины морального порядка. Первый удар духу и безукоризненной морали Белого движения нанесла обязательная мобилизация в армию, впервые объявленная после взятия Новороссийска. Вместо идейной молодёжи, добровольно шедшей умирать за светлый образ Великой России, армия сразу наполнилась людьми, хотя и носящими погоны, но отнюдь не по своему желанию и призванию.
С этим моментом совпадает крах на Украине гетманской авантюры, что повлекло за собой то, что вся накипь и муть гражданской междоусобицы, копившаяся за два года революции в Южной России, хлынула на территорию уже окрепшей и выходившей на большую московскую дорогу Добровольческой армии, почувствовав, что здесь в широких тылах запахло всяческой поживой. В расплодившихся, как грибы, штабах и управлениях сотнями засели офицеры Генерального штаба, о которых в тяжёлых боях первого периода совсем не было слышно. Всё это была публика с крупными аппетитами, отнюдь не склонная жертвовать собственными интересами в пользу общего дела.
Мобилизация, со своей стороны, наполнила поредевшие ряды славных добровольческих полков случайным и в большинстве случаев отрицательным элементом. Хотя после Новороссийска победы Добровольческой армии продолжались несколько месяцев, это объяснялось исключительно тем, что Красная армия была дезорганизована, и Троцкий ещё не успел воссоздать её заново. После взятия Харькова можно смело сказать, что Белое дело уже утеряло и сердце, и идею и только по инерции шло за белым знаменем, на котором, увы, ничего не было написано...