Однако до самого конечного пункта нам не представилось случая прислушаться к гласу народа… На Петербургской стороне мне надлежало повернуть направо, к Карповке. Но без определенной цели, влекомый приятной компанией, я дошел все же до начала Кронверкского, до самого дома Кшесинской, горевшего всеми огнями, украшенного красными знаменами и, кажется, даже иллюминованного.
Перед домом стояла и не расходилась толпа, а с балкона второго этажа говорил речь уже охрипший Ленин. Я остановился около отряда солдат с винтовками, который сопровождал процессию до самого конца.
– …Грабители-капиталисты, – слышалось с балкона. – …Истребление народов Европы ради наживы кучки эксплуататоров… Защита отечества – это значит защита одних капиталистов против других…
– Вот такого бы за это на штыки поднять, – вдруг раздалось из группы «чествователей»-солдат, живо реагировавших на слова с балкона. – А?.. Что говорит!.. Слышь, что говорит! А?.. Кабы тут был, кабы сошел, надо бы ему показать! Да и показали бы! А?.. Вот за то ему немец-то… Эх, надо бы ему!..
Не знаю, почему они не «показали» раньше, когда Ленин говорил свои речи с более низкой трибуны; не думаю, чтобы они «показали» и впредь, «кабы он сошел». Но все же было интересно.
И не только интересно: ведь подобные выступления Ленина, совершенно «беспардонные», лишенные всякой самой элементарной дипломатии, всякого учета конкретной обстановки и солдатской психологии, были о двух концах. Они могли теперь, после наметившегося перелома, быстро двинуть вперед воспитание солдатской массы и осмысливание ею факта войны; но едва ли не больше было шансов, что своей оголенностью и топорностью подобные выступления сорвут наметившийся перелом и сильно повредят делу.
Очень скоро, сориентировавшись в обстановке, Ленин это понял, приспособился и пошел по дипломатическому пути, щедро уснащая свои речи оговорками и фиговыми листками («Разве мы говорим, что войну можно кончить немедленно?», «Мы никогда не говорили, что нужно воткнуть штыки в землю, когда армия противника готова к бою» и т. п.). Но сейчас Ленин рубил сплеча и говорил святые истины о войне без всяких тонкостей и прикрытий… Реакция «чествователей»-солдат показала, что этот прием был довольно сомнителен. Я обратил внимание Раскольникова на солдатские речи, которые, конечно, пойдут по казармам.
Неожиданно для себя я очутился у калитки, где большевик-рабочий строго и энергично среди ломившейся толпы выбирал достойных проникнуть внутрь дома и участвовать в неофициальной товарищеской встрече. Узнав меня в лицо, он опять-таки неожиданно пропустил, пожалуй, даже пригласил и меня… Внутри дома, мне показалось, немного народу: очевидно, пускали, действительно, с разбором. Но встреченные в апартаментах Кшесинской большевистские знакомые «генералы» проявили по отношению ко мне вполне достаточное радушие и гостеприимство. Я – доселе и впредь – благодарен им за впечатления этой ночи с 3 на 4 апреля…
Покои знаменитой балерины имели довольно странный и нелепый вид. Изысканные плафоны и стены совсем не гармонировали с незатейливой обстановкой, с примитивными столами, стульями и скамьями, кое-как расставленными для деловых надобностей. Мебели вообще было немного. Движимость Кшесинской была куда-то убрана, и только кое-где виднелись остатки прежнего величия в виде роскошных цветов, немногих экземпляров художественной мебели и орнаментов…
Наверху, в столовой, готовили чай и закуску и уже приглашали за стол, «сервированный» не хуже и не лучше, чем у нас в Исполнительном Комитете. Торжественные и довольные избранные большевики расхаживали в ожидании первой трапезы со своим вождем, проявляя к нему пиетет совершенно исключительный.
– Что, Николай Николаевич, батько приехал! А? – остановил меня, подмигивая и потирая руки, улыбающийся Залуцкий, довольно деятельный представитель левой в Исполнительном Комитете.
Но Ленина в столовой не было. Его снова вызвали на балкон говорить новые речи. Я пошел было за ним туда же, послушать, но встретил Ленина, не дойдя до балкона…
До того я не был лично знаком с ним и только слышал его лекции и рефераты в Париже с 1902 до 1903 года; тогда я еще донашивал свою гимназическую фуражку; а Ленин-искровец был соратником и единомышленником Мартова и Плеханова. Заочно же не только я отлично знал Ленина (Вл. Ильина, Н. Тулина), но и он меня знал совершенно достаточно. Когда я, остановив его, назвал свое имя, Ленин, возбужденный и оживленный, очень радушно приветствовал меня:
– А-а! Гиммер-Суханов – очень приятно! Мы с вами столько полемизировали по аграрному вопросу… Как же, я все следил, как вы с вашими эсерами в драку вступили. А потом вы примкнули к интернационализму. Я получил ваши брошюры…
Ленин улыбался, щуря свои веселые глаза, потряхивая кудлатой головой, и повел меня в столовую… И впоследствии при наших не частых, случайных встречах с ним Ленин почему-то проявлял ко мне большую приветливость – до самого своего исчезновения после июльских дней. Но сейчас он забыл: мы полемизировали с ним не только по аграрному вопросу. В 1914 году, когда Ленина сердил редактируемый мною «журнальчик» «Современник», он чтил меня своим вниманием и по другим поводам[62]
Мы сели рядом за стол и продолжали разговор уже на политические темы. Ленин со свойственной ему манерой довольно грубо смеялся и, не стесняясь в выражениях, нападал на Исполнительный Комитет, на советскую линию и ее вдохновителей. Он оперировал при этом термином «революционное оборончество», вошедшим в употребление в самые последние дни. Персонально Ленин обрушивался на тройку лидеров этого «революционного оборончества» – Церетели, Чхеидзе и Стеклова. Это было не совсем справедливо, и я счел необходимым взять под защиту Стеклова, уверяя, что Стеклов в течение войны, хотя и не говорил и не действовал, но мыслил вполне «пораженчески», в течение же революции – хотя в последнее время он непонятно «свихнулся» – Стеклов держал определенно левый курс, выполняя самые ответственные функции.
Но Ленин смеялся и отмахивался, третируя Стеклова, как самого отъявленного «социал-лакея»… Наш спор, однако, скоро прервали ревнивые ученики великого учителя:
– Николай Николаевич, – закричал Каменев с другого конца стола, – довольно, потом кончите, вы отнимаете у нас Ильича!
Трапеза, впрочем, продолжалась недолго. Сообщили, что внизу, в зале, ждет около двухсот партийных работников, членов советского Всероссийского совещания и других. Они, во-первых, желают приветствовать Ленина, а во-вторых, рассчитывают на немедленную политическую беседу. Просили скорее допивать чай и пожаловать вниз…
Мне, разумеется, очень хотелось присутствовать при этой беседе, и я спросил у кого-то из распорядителей, удобно ли будет это. Пошептавшись между собой, начальствующие лица сообщили мне, что это будет вполне удобно. И тут же все двинулись вниз. На лестнице мне впервые показали Зиновьева, которого решительно не замечали с самого приезда, ни на вокзале, ни здесь. Достаточно яркая звезда, он решительно не светился в присутствии ослепительного большевистского солнца.
Внизу, в довольно большом зале, было много народу – рабочих, профессиональных революционеров и девиц. Не хватало стульев, и половина собрания неуютно стояла или сидела на столах. Выбрали кого-то председателем, и начались приветствия – доклады с мест. Это было в общем довольно однообразно и тягуче. Но по временам проскальзывали очень любопытные для меня характерные штрихи большевистского «быта», специфических приемов большевистской партийной работы. И обнаруживалось с полной наглядностью, что вся большевистская работа держалась железными рамками заграничного духовного центра, без которого партийные работники чувствовали бы себя вполне беспомощными, которым они вместе с тем гордились, которому лучшие из них чувствовали себя преданными слугами, как рыцари – Святому Граалю. Что-то довольно неопределенное сказал и Каменев. И наконец, вспомнили про Зиновьева, которому немного похлопали, но который ничего не сказал. Приветствия-доклады наконец кончились…
И поднялся с ответом сам прославляемый великий магистр ордена. Мне не забыть этой громоподобной речи, потрясшей и изумившей не одного меня, случайно забредшего еретика, но и всех правоверных. Я утверждаю, что никто не ожидал ничего подобного. Казалось, из своих логовищ поднялись все стихии, и дух всесокрушения, не ведая ни преград, ни сомнений, ни людских трудностей, ни людских расчетов, носится по зале Кшесинской над головами зачарованных учеников.
62
«Наглая ложь господ Мартовых и Гиммеров, – писала тогда „Правда“, – будто бы пролетариат верит их словам» и т. д. В те времена, незадолго до моей высылки из Петербурга, большевистский центральный орган почему-то упорно называл меня именно Гиммером. Псевдоним мой, правда, был давно раскрыт, но свою «родовую» фамилию я употреблял публично исключительно под статьями статистическо-экономического, совершенно нейтрального содержания. Такое употребление настоящего имени (рядом с псевдонимами других) в «политико-социалистическом» контексте показалось мне, тогда легальному человеку, нежелательным. Я специально обратился в редакцию с товарищеской просьбой быть скромнее в употреблении моего паспортного имени. Но безуспешно.
Что касается полемики с Лениным, то передо мной лежит № 6 известного большевистского журнала того времени «Просвещение» (за 1914 год), где я вижу прелестную статью Ленина под замечательным заглавием «Приемы борьбы буржуазной интеллигенции против рабочих». Шельмуя весь российский социализм как агентуру буржуазии, существующую специально на предмет подрыва рабочего движения, монопольный представитель пролетариата много цитирует и меня, приглашая сознательных рабочих выслушать несколько «мыслей» (в кавычках) этого «умного господина». И разумеется, в заключение рекомендует меня: «Сомнений быть не может: г. Суханов пустейший болтун, каких много в наших буржуазных гостиных»… За время войны и революции Ленин стал ко мне снисходительнее и уже рекомендовал меня как «одного из самых лучших представителей мелкой буржуазии» («Рабочий» от 1 сентября 1917 года)… Но как бы то ни было, все перлы и адаманты, какие я принял когда-либо на свою голову, – это сущий елей сравнительно с теми ушатами помоев, какие (хотя бы в цитированной статье) выливал грозный вождь большевистского племени на нечестивую главу… Троцкого.