Выбрать главу

Латышка Ада Гансовна Ребонэ была переведена из хора в солистки. В первом же году ей была поручена партия Нежаты («Садко»), в которой замечательно звучало ее грудное контральто. Развивалась она медленно, но неуклонно. Голос ее стал тянуться вверх, и с течением времени она перешла на меццо-сопрановый репертуар. Приобретя в ТМД большой певческий и артистический опыт, она после оптации сделала большую карьеру, с успехом выступая на самых требовательных сценах Западной Европы. Ее гастроли в двадцатых годах в Ленинградском академическом

<Стр. 633>

театре оперы и балета в роли Кармен также прошли с большим успехом.

Среди других меццо-сопрано при постановке «Бориса Годунова» выделилась эффектным исполнением партии Марины Мнишек Л. А. Дельмас. Голос ее ничем не блистал, но она имела хорошую дикцию и при хороших манерах и опыте смогла занять ответственное положение в театре.

Сразу выдвинулась на первое положение, увлекая слух и зрение в одинаковой степени, К. Ф. Мореншильд — обладательница прекрасного голоса—высокого меццо-сопрано, хорошей школы пения и благородного темперамента. Ученица Н. А. Ирецкой, она в 1915 году успешно окончила Петербургскую консерваторию и сразу заявила себя хорошей певицей и драматически способной актрисой. Джульетта («Сказки Гофмана»), Амнерис («Аида»), Весна («Снегурочка»), Марина («Борис Годунов») с первых же выступлений приобщили ее к лучшим артисткам театра.

Немалую роль в период создания ТМД играла прекрасная певица и опытная актриса Елизавета Федоровна Петренко, также ученица Н. А. Ирецкой. Служа в Мариинском театре, она не могла выступать в ТМД, но была его другом в самом лучшем смысле слова. С 1917 года она стала выступать в ТМД с обычным для себя успехом в операх «Аида», «Хованщина», «Пиковая дама», «Сорочинская ярмарка» и т. д., своим ярким исполнением внося в спектакли и направниковскую культуру, и блестки своего сценического таланта.

Человек большой и благородной души, она в последние годы жизни заняла ведущее положение среди лучших педагогов Московской консерватории.

Владимир Иванович Каравья пел с большим внешним успехом. Грек по национальности, он был ее типичным представителем: стройный, красивый, пластичный и темпераментный, он к тому же обладал довольно сильным тенором и был способен на горячую фразу. Голос его был неплохого тембра, но владел он им неважно. Кантиленой Каравья не владел вовсе, но внутреннее переживание ему было свойственно в большой мере. И вот он был одним из тех не очень музыкальных и малокультурных певцов, которые интуитивно воспринимают музыку и нередко достигают большой выразительности. Его Герман, Радамес и особенно Канио вызывали симпатию всего зала, включая

<Стр. 634>

самых требовательных музыкантов. Драматический репертуар ложился в первую очередь на его плечи еще и потому, что у него были отличные актерские способности.

Среди теноров Музыкальной драмы на первое место быстро выдвинулся Николай Николаевич Рождественский (1883—1938).

Мне довелось познакомиться с ним в несколько необычной, но весьма характерной для всего его артистического облика обстановке.

В бытность мою в Гельсингфорсе (осенью 1910 г.) я пел по пять-шесть дней подряд и поэтому после спектакля немедленно ложился спать. Однажды не успел я после «Демона» улечься, как в дверь номера раздался не то стук, не то царапанье. На вопрос, кто там, ответили:

— Прошу прощения. Разрешите на одну минуточку.

Голос показался мне искусственно высоким, тон искусственно просительным, произношение искусственно деликатным. Я решил, что это дурачится тенор В., и со словами: «Чего ты дурачишься?» — в одной сорочке пошел открыть дверь, но стремительно юркнул под одеяло: передо мной стоял морской офицер в парадной форме с иголочки.

Большая челка мягких светло-русых волос почти до бровей, бледный лоб, розовые, как у девушки, щеки с еле заметным золотистым пушком, фуражка в правой руке с прижатым к ребру локтем и левая рука за спиной — таков был вошедший и остановившийся у порога офицер. Серо-голубые глаза не без иронии оглядели меня и спрятались под опущенными веками.

Офицер явно ждал вопроса. После непомерно длинной паузы я наконец выдавил из себя:

— Вы ко мне? Вы не ошиблись ли номером?

— Нет, не ошибся! Разрешите представиться: инженер-механик с миноносца на рейде в Свеаборге. В восемь утра обязан быть на службе. Имею срочное дело. Рождественский, Николай Николаевич.

Эти короткие, каким-то елейно-светлым голосом произносимые фразы, опущенные долу глаза, смущенная фигура просителя меня вначале до крайности смутили: мне стало казаться, что это не офицер, а кто-то переодетый с целью мистификации.

— Но что же вам нужно?—спросил я.

— Вы уезжаете через три дня, а я смогу отлучиться

<Стр. 635>

в город через пять. Извините за настойчивость. Мне необходимо сейчас... У меня есть голос... Тенор... Прошу меня прослушать. Рояль мне не нужен. Разрешите петь?

Тут я понял, почему он все время держал левую руку »а спиной: в ней была папка из тончайшего сафьяна на ярко-малиновой атласной подкладке, в которой было несколько романсов. К углу папки был привязан на шелковой ленточке крохотный камертон.

Офицер прищемил его зубами, поднес к уху и, продолжая сидеть, стал петь «Свадьбу» Даргомыжского. После первых тактов он положил ноты передо мной на ночной столик, а сам отошел в угол комнаты. Я про себя решил, что если передо мной не просто сумасшедший, то, во всяком случае, маньяк, и стал не без опаски исподтишка одеваться. Офицер заметил это и отвернулся в сторону.

Из пяти нот минимум одна была фальшивая, на каждой высокой ноте получался либо «петух», либо по крайней мере «кикс». Но в певческом облике этого человека, в его очаровательной дикции было нечто такое симпатичное, что я заслушался: с каждым тактом его пение становилось все привлекательнее.

Окончив, он по камертону проверил звук и с улыбкой сказал:

— Понизил на полтона. Но ничего... Прошлым летом я кончал на тон ниже.

Оказалось, что он учится уже без малого два года, учится «у самого себя». Для него «не подлежит сомнению», что он имеет «право на хорошую артистическую карьеру» и что он ее достигнет. В скором времени он либо переведется в Петербург, либо выйдет в отставку, дабы «начать учиться пению по-настоящему».

Я мог ему только предложить приехать в Петербург показаться нескольким знатокам и потом решить, стоит ли ему бросать военно-морскую карьеру. Он заулыбался и тоном, не допускающим возражений, ответил:

— Для меня вопрос решен. Я уже говорил со знатоками. Я их мнение знаю. Но я хочу, чтобы вы, молодой артист... Ведь вы не преподаете пение? Нет? Так вот, вы еще можете со всей откровенностью сказать, что вы обо мне думаете.

К этому времени я уже был одет и не боялся быть застигнутым этим неуравновешенным человеком врасплох. И решил говорить без обиняков.

<Стр. 636>

— На вашем месте я бы не рисковал. У вас очень бедный, слабый голос, короткого диапазона. В двадцать лет это было бы понятно, но вам значительно больше, и вы уже два года работаете. Для себя, для общества вы, несомненно, станете приятным певцом, но для оперы... Для Ленского, для Вертера...

Лицо офицера покрылось пятнами, глаза злобно забегали по комнате, рука со свертком нот задергалась. Без надобности шумно передвинув стул, он неожиданно громко перебил меня:

— Вот-вот, вы все так... Не Ленского, а Германа, не Вертера, а Хозе... и так дальше... буду я петь. Я настойчив, я умею работать, я знаю... я преодолею... вот увидите... вы обо мне еще услышите. До свиданья... я у вас побываю в Петербурге. Вы увидите!