Выбрать главу

Последние слова звучали прямой угрозой. Сделав два шага по направлению к стоявшему в углу шкафу, он неожиданно повернулся на носках и тяжелой походкой пошел к двери.

Четыре месяца спустя я пришел в Мариинский театр послушать «великопостную пробу голосов». На этой пробе пел Рождественский. Из уважения к офицерскому мундиру ему дали спеть две арии, не останавливая его миганием красной лампочки, но слушали его без внимания: он детонировал и срывался на высоких нотах. Все же его голос показался мне несравненно более устойчивым, а певческий облик еще более симпатичным.

Прошло еще четыре месяца. Я ехал в Киев. В вагоне второго класса было душно, и я вышел в тамбур на сквознячок. Против меня, на открытой площадке третьеклассного вагона, стоял очень плотный человек с умным лицом, на котором были редкие следы оспы. Я его видел впервые, но он меня встретил приветливой улыбкой и немедленно перешел ко мне.

— Я Каншин, Алексей Михайлович — начинающий артист, тенор, драматический. А в настоящее время и антрепренер небольшого оперного дела. Разрешите познакомиться.

Разговорились. Наша встреча случайна, но он был бы рад, если бы я согласился спеть в его труппе несколько спектаклей в Каменец-Подольске. Из Киева туда ведь рукой подать, а плата гарантированная, можно и авансик... Что? Я еду отдыхать? Что может быть лучше такой «посадочки»?

<Стр. 637>

Репетировать не придется, с громом оркестра воевать тоже не нужно: спектакли идут без хора, под рояль. Можно ставить все, что я выберу, потому что лирический репертуар поет Рождественский, а он знает решительно все, что я надумаю.

Услышав из его уст знакомую фамилию Рождественского, я обрадовался и живо откликнулся:

— Это морской офицер? Инженер-механик?

— Он вышел в отставку. Да вот он, вы его знаете?

Действительно, на площадке соседнего вагона появился Рождественский. В серых нанковых штанах и желто-золотистой сатиновой косоворотке, со своим до корней волос мягко загоревшим и не потерявшим нежных тонов лицом он был похож на деревенского парня, которому только дай гармошку в руки, и все пойдет плясать под его музыку.

— Я буду петь Фауста, Ромео и Ленского. Беру грудью верхнее до, с каждым днем все лучше филирую. Жаль, что вы не услышите, — говорил он отрывисто вместо всякого приветствия.

— Очень рад за вас. Но «петухов» пускаете по-прежнему? — спросил я.

— Как не пускать? Пускаю, — без всякого смущения ответил он. — Чего захотели! Но это ничего, пройдет, увидите.

— А детонируете? — продолжал я допрос.

— Не без того. Но я работаю. Преодолею!

Через год с небольшим я застал Рождественского на сборе труппы ТМД заправским артистом.

Николай Николаевич Рождественский очень быстро стал выделяться в труппе своей большой талантливостью и какой-то необычайной хваткой. При всех недостатках от его пения всегда веяло духом настоящего проникновения в образ, творческой взволнованностью и вдохновенной поэтичностью.

Количество его недостатков было неисчислимо. Голос его развивался у всех на глазах, но интонация всегда оставалась сомнительной, верхи он выжимал откуда-то из живота с большим напряжением, по примеру других теноров с более крупными именами (Фигнер, Клементьев) нередко гнусавил. Срывы («петухи») были его спутниками всю жизнь В порыве увлечения он иногда начинал дирижировать всем корпусом, а то и просто локтем. Ходил он

<Стр. 638>

как-то бочком, этаким увальнем. Но все это отступало на задний план перед искренностью его увлечения, хорошим вкусом, выразительной фразировкой, горячей, чарующей русской речью и, главное, всегда верным образу внутренним состоянием.

Работоспособность и любознательность его были беспримерны. Однажды он услышал, как я учу одного баса правильно выговаривать слово Нюрнберг не через «ю» и не через «и», а в приближении к немецкому «умляуту», представляющему середину между этими двумя звуками. Рождественский немедленно ввязался в разговор и занялся «умляутами». Бас этой премудрости так и не одолел, но Рождественский приходил ко мне каждый день с длинным рядом выписанных слов на разные «умляуты» и не успокоился, пока не стал их произносить вполне приемлемо.

Особенно рьяно он тренировал свой голос — то один, то под наблюдением одного или двух преподавателей одновременно. Испробовал он буквально все «школы» и все мыслимые манеры. То он темнил звук и пел гнусаво, то он, наоборот, все высветлял и даже «белил». Всю жизнь он искал, маниакально «делал» голос. Называли мы его «химиком», но факты остаются фактами. А были эти факты таковы.

Неимоверно понижая и два раза сорвавшись на генеральной репетиции «Евгения Онегина», он все же захватил всю аудиторию пленительным обликом своего Ленского.

Через год его уже считали наиболее ярким для того времени Хозе не только в стенах ТМД. Весной 1914 года он оказался в состоянии более чем удовлетворительно справиться с партиями Садко и Парсифаля, а еще позже, невзирая на небольшой налет какой-то нарочитой вульгарности, он мне показался более интересным, чем И. А. Алчевский, Дон-Жуаном («Каменный гость»), хотя по сумме своих природных данных ни в какое сравнение с Алчевским идти не мог. К тому же нередко смущало отсутствие единого стиля в его поведении на сцене: его манеры напоминали то рыцаря плаща и шпаги, то вульгарного шалопая, то выделялись благородным изяществом, то мужиковатой грубостью.

Энтузиаст певческого искусства и человек редкой настойчивости в достижении своих целей, Рождественский отличался тяжелым и неуравновешенным характером.

<Стр. 639>

Однако темперамент этого неуравновешенного человека никогда не приводил его к нарушению художественных впечатлений на сцене, к грубым нажимам и прочим сомнительным эффектам.

Именно Рождественскому я обязан знакомством с великим писателем Алексеем Максимовичем Горьким. Произошло это при следующих обстоятельствах.

Второго декабря 1919 года мы с Рождественским пели в Государственном Большом оперном театре (ГОСБОТ), этом неудачном симбиозе ТМД и старого Народного дома (о чем ниже), в опере «Кармен». Микаэлу в этот вечер пела Мария Дмитриевна Турчанинова, дирижировал Григорий Григорьевич Фительберг.

Специальные пайки для артистов тогда еще не были установлены, у Рождественского была большая семья, и ему приходилось довольно туго. Жена его — компримарио той же труппы — напекла каких-то лепешек и стала их во время антракта продавать в фойе. За нарушение правил о торговле комендант театра отправил ее в пикет. Прибежали к отцу за кулисы дети и рассказали о случившемся. Рождественский сорвал с себя парик и заявил, что не станет петь, пока не освободят жену. Театр был полон красноармейцев. Комендант уступил, и спектакль после получасового перерыва возобновился. Но по окончании спектакля комендант арестовал самого Рождественского и отправил его в Петропавловскую крепость, где тогда помещался штаб укрепленного района: банды Юденича еще относительно недавно стояли недалеко от Петрограда, и город оставался на осадном положении.

Комиссаром театров и зрелищ в это время была Мария Федоровна Андреева, жена Алексея Максимовича. Жили они в двух шагах от Народного дома, по Кронверкскому проспекту (ныне проспект Максима Горького) в доме № 23. К ней-то мы с Турчаниновой и Фительбергом и направились за помощью.

Дверь нам открыл Алексей Максимович: он поджидал жену. Хотя было около часу ночи, он не выразил ни малейшего удивления при появлении целой делегации и был смущен только тем, что не мог поспеть всем троим одновременно помочь снять и повесить пальто.

Усадив нас рядышком на диване в своем кабинете, он первым делом подробно расспросил, кто мы такие и есть ли у нас у всех ночные пропуска, — не то, как ни жаль,

<Стр. 640>

придется разбудить домработницу, чтобы приготовить нам постели. Только успокоившись на этот счет, Алексей Максимович поинтересовался причиной нашего столь позднего визита. Мы рассказали. Он ни одного из нас ни разу не перебил. Когда мы кончили, он помрачнел и сказал: