Выбрать главу

В партии Розины выступала какая-то «дама из общества». Ее исполнение было почти корректным, но после Е. А. Вронской и Э. Ф. Бобровой, не говоря уже о более крупных певицах, эту «великосветскую» любительницу неинтересно было смотреть и слушать.

Б. Пушкарев был хотя и корректный, но достаточно безголосый Бартоло.

Что же касается Л. М. Сибирякова, то я уже знал его по Киеву. Огромная фигура, такой же огромный голос, идеально обработанный, мягкий, певучий, как струна первоклассной виолончели. Но... никакой артистической культуры, никакого актерского мастерства, никакого сценического образа. Кроме чисто вокальных возможностей, которые дает добросовестное штудирование нот и точное исполнение указанных композитором более или менее элементарных динамических нюансов, у Сибирякова ничего не было. К тому же он заметно шепелявил, отличался нечетким и нечистым произношением.

Невольно возникал вопрос: на какой же степени культуры находится вся эта масса слушателей, которая охотно простаивает в очереди у кассы и платит сравнительно большие деньги, чтобы слушать, по существу, один только голос, воспринимать одну лишь голосовую стихию, прощая артисту его невысокий художественный интеллект? Причем это происходит не в провинции, а в Петербурге!

<Стр. 201>

При этом Сибиряков служит не в Народном доме, а в Мариинском театре, где поет Вотана в одном спектакле с И. В. Ершовым или Мельника с Л. В. Собиновым!

А тем временем спектакль продолжается, и, пока я поглощен своими сомнениями, Сибиряков во второй раз заканчивает арию о клевете. Зал беснуется, молодежь, густо заполняющая променуары, кричит «бис», топает ногами и устраивает ритмически точные залпы аплодисментов. Оглядываюсь на соседей — вижу довольные, счастливые лица...

Сибиряков начинает арию в третий раз, правда, уже с середины. Внимательно прислушиваюсь. И что же я слышу? Огромную волну мягкого голоса, по силе феноменального, в котором верхи и низы звучат одинаково сочно и полновесно, середина налита тяжелой массой чудесного звука,— голоса, в котором форте и пиано одинаково полнозвучны и неколебимо прочно стоят на воздушном столбе, то есть отлично оперты на дыхание. И я уже прощаю певцу, что слова: «И как бомба разрываясь» — он произносит: «И как бонбы разриваясс»... Потому что... потому что при самом критическом настроении все же трудно остаться равнодушным к этому великолепному голосу, так хорошо поставленному, отличающемуся идеальной интонацией и редчайшей певучестью.

В то время я еще не видел Шаляпина в роли дона Базилио. Но я помнил прекрасного певца-актера В. А. Лосского. Он дал замечательный образ пронырливого жулика, образ своеобразный, отнюдь не похожий на распространенный итальянский штамп, бытующий, как говорят, еще со времен Россини. Это и не копия с Ф. И. Шаляпина, как я впоследствии убедился, а свое собственное создание. В той же роли я уже знал культурного артиста Г. А. Боссе, обладавшего отличным комическим талантом. Наконец, я совсем незадолго до того видел насквозь русского, домашне-уютного какого-то, но в своем роде тоже очень интересного дона Базилио — П. И. Цесевича.

Любой из них оставлял Сибирякова, так сказать, на версту позади. Но ни Лосский, ни Боссе, ни Цесевич не приглашаются в Петербург на гастроли на роль Базилио, ни один из них не соберет в этой роли по\ного зала, ни одному не устроят такой овации, как Сибирякову.

В чем же дело? Значит, в одном голосе, которым Сибиряков

<Стр. 202>

превосходит всех названных певцов? Значит, против этого человеческого инструмента не могут устоять ни интеллигенты в первых рядах, ни рабочие на галерке, ни молодежь, столпившаяся в променуарах, ни я сам со всей своей придирчивостью? А ведь мы все слышим, что он поет «цуть-цуть порхает», «я вам фссе устрою» и т. д. И мы видим перед собой «манекен, на который сегодня надели костюм Базилио, а завтра напялят лохмотья Мельника». В любой роли он будет флегматично, по обязанности подымать то правую, то левую руку, будет вовремя делать переходы с места на место, будет с совершенно деревянным лицом смеяться «смехом Мефистофеля» и т. д., то есть делать все «как полагается», ни в чем не принимая душевно никакого участия. Но от него этого как будто никто и не требует: аплодируют, не задумываясь о надобности делать ему какие-то скидки, и сам-то я тоже аплодирую... Потому что в партии дона Базилио, и в партии короля Ренэ («Иоланта»), и в партии Марселя («Гугеноты»), и даже в длинных речах Вотана («Валькирия») сама стихия прекрасно воспитанного, выхоленного, поразительно культивированного звука привносила в пение Сибирякова ту образность, а кое-где и поэтичность, которые порой убеждали слушателя не меньше, чем хорошо продуманное, отличное пение артиста с посредственным голосом.

Читатель может сказать, что я себе противоречу. Да, противоречу... И Сибиряков отнюдь не единственный певец, который заставлял многих скептиков склонять выю перед лучшим из известных в музыке инструментов... И не было в то время театра, в котором Сибиряков не находил бы такого же отклика у самых разнообразных по своему интеллекту слушателей...

3

На следующее утро я отправился к Александру Михайловичу Давыдову, к которому у меня тоже было рекомендательное письмо.

А. М. Давыдов жил тогда в квартире, некогда принадлежавшей Антону Григорьевичу Рубинштейну, Екатерининский канал (ныне канал Грибоедова), № 101. Горничная говорит, что Александру Михайловичу сейчас

<Стр. 203>

будут делать операцию на шее, но все же я должен дать визитную карточку, и она доложит. Без доклада отсылать людей «господа не разрешают». Я передаю карточку и письмо М. Е. Медведева. Вскоре выходит медицинская сестра.

Она заикается, и ее длинное вступление с извинениями наводит на меня грусть. Но финал неожиданно благополучен. Речь идет только о вскрытии фурункула. Хирург уже здесь, и ровно через полтора часа я буду принят. Со страху потерять целый день я тоже заикаюсь, но убедительно доказываю, что могу подождать до завтра...

— В-вы не з-з-знаете Александра Михайловича, — перебивает меня сестра, — ему будет казаться, что вы обиделись, и нам всем попадет. Нет уж, пожалуйста, ровно через полтора часа, не опаздывайте.

Я выхожу на улицу. Тот же мокрый снег, что и вчера, та же промозглая сырость. Куда деться? Извозчик предлагает услуги. Но ехать «домой» и назад — значит быть все полтора часа на сырости. Нет, я лучше зайду в какой-нибудь ресторан пересидеть это время.

Мое внимание привлекает мостик со львами через канал (Малый львиный). Какое прелестное место! Я подымаюсь на мостик и озираюсь. А вдали горбится еще один мостик (Фонарный). Как здесь должно быть красиво в лунный вечер при чистом снеге или летом при солнце, когда деревья одеты листвой. Ба, да тут где-то в двух шагах и Мариинский театр, и консерватория — предмет моих вожделений,— и дом, в котором заседала пушкинская «Зеленая лампа»... На внешний осмотр полутора часов вполне хватает...

Но мимо меня шмыгают городовые, штатских почти не видно. Мной овладевает какой-то страх перед этими «фараонами» в клеенчатых плащах. Не к ним же обращаться с вопросами, как пройти к дому «Зеленой лампы». Да и разговаривать на сырости боязно: все же предстоят пробы, а петербургского климата певцы должны бояться —это хорошо известно.

И все-таки — какая красота! Но какое противное небо, какая мерзкая погода! Мокрый снег валит громадными хлопьями. Я перехожу через Львиный мостик и направляюсь к Фонарному. Читаю по пути названия улиц: Малая Подъяческая, Средняя Подъяческая, Большая... Отчего так много Подъяческих? И забавно, право,