Итак, после тридцатилетней практической жизни, с полузабытыми школьными сведениями, мне предстояло выступить на совсем чуждую мне педагогическую арену, и в каких обстоятельствах! Я вполне чувствовал, что от этого могли зависеть и дальнейшая моя репутация, и мнение обо мне государя, и судьбы мои и моего семейства, более же всего боялся прирожденной мне робости. Выбора, однако же, не оставалось, и я безропотно покорился персту Божию, во всю жизнь мою ведшему меня, как мать ведет ребенка, не спрашиваясь бессознательной его воли. Но все это относится уже к личной моей биографии и в подробностях своих совсем здесь не у места.
Записки Сперанского отысканы были через несколько дней, и государь, приняв меня 26 октября в Александровском Царскосельском дворце, в своем кабинете, посадил рядом с собой за письменный свой стол. Разговор был продолжительный, искренний, доверчивый, притом — настоящий разговор, потому что и мне приходилось говорить много, развивая мысли и план, придуманные мной для предстоявших занятий. Возвратясь к тому же предмету, которого он коснулся и в первый раз, государь опять пространно изъяснялся о блестящих умственных способностях великого князя.
Я, с моей стороны, представлял, что, при всем моем благоговении к гению и огромным сведениям Сперанского, не нахожу возможным следовать в моих чтениях его запискам, потому что он, начав и кончив свое образование по устаревшим схоластическим системам и сам долгое время быв учителем, никогда не мог вполне высвободиться из-под их влияния. Далее я изъяснял, что нахожу точно так же невозможным, по краткости времени, да и вовсе ненужным, по предназначению великого князя, приготовить из него магистра прав, а имею в виду, передав ему из области теории одни только общие, самые главные начала, остановиться преимущественно на практической точке, т. е. на исторической и догматической стороне нашего законодательства сравнительно с важнейшими иностранными, словом, на том, что может ему быть пригодно и полезно в высоком призвании помощника русского царя.
— Твое замечание о Сперанском, — сказал государь, — очень справедливо; что он был одним из примечательнейших людей при брате Александре и в мое царствование, в том никто не усомнится; но он до конца своей жизни немножко школьничал и особенно любил цифры и подразделения: раз, два, три, четыре. Я повторяю, впрочем, что нисколько не стесняю тебя ни им, ни кем- и чем-нибудь другим. Делай, что и как хочешь, и я уверен, что все будет хорошо, и опять вперед много, много благодарю. Просил бы только, если другие занятия тебе позволят, начать поскорее, потому что время коротко. Условься обо всем этом с Литке[162], а между тем, чтобы Костя посмотрел, как делаются дела, я посажу его к вам в Совет, разумеется так же, как сидел сперва Александр Николаевич, т. е. без голоса, простым слушателем.
Затем, когда речь коснулась теории права, государь говорил:
— Совершенно согласен с тобой, что не надо слишком долго останавливаться на отвлеченных предметах, которые потом или забываются, или не находят никакого приложения в практике. Я помню, как нас[163] мучили над этим два человека, очень добрые, может статься, и очень умные, но оба несноснейшие педанты: покойники Балугьянский и Кукольник. Один толковал нам на смеси всех языков, из которых не знал хорошенько ни одного, о римских, немецких и Бог весть еще каких законах; другой — что-то о мнимом «естественном» праве. В прибавку к ним являлся еще Штор, со своими усыпительными лекциями о политической экономии, которые читал нам по своей печатной французской книжке, ничем не разнообразя этой монотонии. И что же выходило? На уроках этих господ мы или дремали, или рисовали какой-нибудь вздор, иногда собственные их карикатурные портреты, а потом к экзаменам выучили кое-что в долбежку, без плода и пользы для будущего. По-моему, лучшая теория права — добрая нравственность, а она должна быть в сердце независимо от этих отвлеченностей и иметь своим основанием — религию. В этом моим детям тоже лучше, чем было нам, которых учили только креститься в известное время обедни да говорить наизусть разные молитвы, не заботясь о том, что делалось в душе. Моими детьми, благодаря трудам почтенного человека, который занимается с ними законом Божиим[164], я могу в этом отношении похвалиться: они все истинно религиозны, без ханжества, по чувству.
Наконец, при разговоре о патриотизме и чувстве народности, изъясняясь, сколько, при всей их необходимости, должно однако ж, избегать крайностей, государь прибавил, что с этой стороны он не может ничего приписать влиянию своих учителей, но очень многим был обязан людям, в обществе которых жил (по тогдашнему официальному названию — кавалеры) Ахвердову, Арсеньеву и Маркевичу (государь назвал их всех по именам и отчествам), и которые искренно любили Россию, а между тем понимали, что можно быть самым добрым русским, не ненавидя, однако ж, без разбору всего иностранного.
162
Адмирал Федор Петрович Литке, воспитатель великого князя Константина Николаевича с самого его младенчества.
164
Протоирей Василий Борисович Бажанов, который после смерти Музовского назначен был духовником их величеств.